В то первое утро мы ворвались в холодный серый холл, совершенно не готовые к встрече с реальностью большой больницы: нас тут никто не ждет. Двери не открылись, как по мановению волшебной палочки, поскольку прибыли мы к восьми часам утра, а посетителей пускают с одиннадцати.
– Ну и чё? – лениво протянул охранник в ответ на просьбы пустить внутрь и сбивчивые объяснения, что человек-то, может, умирает, справочная служба еще не работает, я всю ночь не спала и мне бы только узнать, жив или нет, ведь до выхода врача к родственникам пациентов еще целых четыре часа! Может быть, он жив, может, умирает прямо сейчас, я должна его увидеть!
– Вы чё, ему помочь можете, умирающему вашему? Пра-а-ильно, не можете. Вот и сидите тут, ждите, – рассудительно заключил охранник, стоящий у вертушки, и повернулся спиной к нам и свернутой в трубочку купюре.
С этого момента начал действовать принцип: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Один из этих ста сонно сказал:
– Что вы там с ума сходите? Идите через приемный покой, там открыто, встретят.
И правда, меня встретил врач и провел ко входу в реанимацию, отгороженному от приемного покоя дверью, открывающейся электронными карточками персонала. Позже я поняла, что напрасно отвлекла его от работы: как выяснилось, к дверям реанимации можно спокойно подойти с другой стороны, обогнув больницу по длинному коридору и потратив лишние три минуты.
Возле входа в хирургическую реанимацию висел список больных, и Медведя среди них не было. Я знала, что он лежал в шоковой палате. Поймала первого вышедшего человека – санитарку, собиравшуюся домой после ночной смены, и спросила, умер ли у них кто-нибудь нынешней ночью.
Санитарка сказала, что все живы, и я упросила ее пойти проверить, на месте ли Медведь. Сама в тот момент не понимала, насколько смешно и абсурдно звучит моя просьба: если Медведь и жив, то уж покинуть реанимацию наверняка не может.
Вернувшись, она сказала:
– Черненький такой, да? Успокойтесь, жив.
Но фамилии в списке не было. Тогда я не знала, что листки с данными пациентов вложены в файлы, приклеенные над кроватями, поэтому не перепутаешь.
– А вдруг вы ошиблись? – не отступала я. – Вы можете взять у меня фотоаппарат и тихонько сфотографировать его, чтобы я могла убедиться?
– Да вы что, обалдели? – засмеялась она. – Я всего лишь санитарка, там же врачи, обход утренний, и вообще это больница, не положено. Вот икону давайте, ее поставлю, – взяла она протянутую икону Серафима Вырицкого.
В сумке были семейные фотографии, иконы, святая вода и освященное на мощах божьих старцев масло, – все это положили мне заботливые родственники. Еще вчера такой арсенал дамской сумочки меня изрядно бы позабавил, но теперь я не находила его смешным или странным.
Любое не входящее в круг обязанностей дело и хорошее отношение должны быть оплачены, но от заготовленной заранее и невидимо протянутой бумажки санитарка резко отказалась и посоветовала мне:
– Уберите это и не предлагайте тут никому из персонала, мы за работу зарплату получаем.
Такая принципиальность удивила меня и огорчила, ведь она значила, что увидеть Медведя будет сложно.
Потом простучала каблуками медсестра. Увидев список больных с датой двухдневной давности, она ойкнула, быстро сняла и тут же принесла новый – с его фамилией!
Я позвонила ждавшим меня возле больницы и выдохнула в трубку одно слово:
– Жив!
Объяснила им, как лучше пройти, и вместе мы стали ждать выхода врача. Еще несколько часов, и я увижу Медведя.
– Пусть он только доживет до этого, Господи!
Врач оказался моим ровесником. Мы бросились к нему со всем пылом родственников, впервые оказавшихся в больнице. Восторга от встречи с нами он не испытывал и сквозь зубы цедил перечень диагнозов, закончив его вопросом:
– Среди вас врачи есть?
Видимо, если бы среди нас оказались врачи, разговор можно было бы считать оконченным, поскольку из вышесказанного им было очевидно, что обсуждать тут нечего. Но врачей не было, и его лицо приобрело страдальческое выражение в ожидании дилетантских вопросов, которые не замедлили последовать.
– Если он выживет и сумеет миновать неизбежный этап присоединения инфекций, то даже по самому благоприятному сценарию рассчитывать на полное восстановление после такой травмы не приходится. Он никогда не будет таким, как раньше.
– Понимаю, – кивала я, – мы и не думаем о полном восстановлении, лишь бы выжил. А почему должны присоединиться инфекции?
Позже я поняла, что это был очень глупый вопрос, потому что инфекции присоединяются неминуемо и запросто могут довершить то, что не сделала травма. Но тогда ответа на него я не знала.
Врача вопрос взбесил, поскольку объяснять азы медицинской практики он не собирался, всем своим видом пытаясь дать понять, что двухминутная беседа в коридоре близится к завершению и мы напрасно отнимаем его драгоценное время.
– Вы то понимаете, то не понимаете, – раздраженно бросил он, изогнув тонкие губы в саркастической улыбке.
– Я смогу его увидеть?
– Нет, не сможете. Табличку над дверями видите? Читать умеете? Написано: реанимация. Тут вам не детский сад, – отчеканил врач тоном, полным желчи.
Обоюдная антипатия стремительно нарастала.
– Я смогу поговорить с вами позже, в любое удобное для вас время?
Этот вопрос оказался не более удачным, чем вопрос про инфекции, поскольку часы общения с родственниками строго регламентированы, и разозлил его еще больше.
– В другое время я буду в другом месте, – сухо ответил медицинский работник и повернулся к нам спиной, давая понять, что коридорная аудиенция окончена.
«Возможно, он просто не выспался или встал сегодня не с той ноги, – подумала я. – Но вряд ли его ночь была хуже и бессоннее моей».
Тогда мне было тяжело столкнуться с таким отношением, но уже спустя несколько дней я поняла, что отчасти сама спровоцировала его.
Беседа врача реанимации с родственниками крайне тяжелого пациента не предполагает общения на равных, потому что на вверенной ему территории он априори – бог, а ты лишь коленопреклоненный дурак, в надежде, с замиранием сердца внимающий каждому его слову. Просто у одних хватает таланта и обаяния завуалировать эту истину, а у других – нет.
Как побитые псы, сели мы обратно на железные стулья, чтобы переварить полученную информацию. В конце концов, то, что Медведь еще жив, само по себе было хорошей новостью.
К толпе родственников, плотно обступивших вход в реанимацию, уже вышел врач, отвечавший за другую палату. Высокий дядька с добродушным лицом и мягкими манерами. Он был из числа людей, при взгляде на которых невольно вспоминаются представители животного мира. Вылитый бегемотик, такой мультяшный – добрый, веселый и очень положительный. Он как-то сразу располагал к себе, ничего для этого не предпринимая, и был похож на настоящего доктора.
По нему сразу было видно: этот – породистый. Бегемотик был безусловно красив. Порода дается изначально, безо всякой заслуги наделенного ею человека, и всегда чувствуется. Порода делает человека красивым независимо от внешних данных, а иногда и вопреки им. Порода проявляется во всем, но очевиднее всего – во взгляде. Породистых людей встречаешь в жизни не так уж часто и иногда в самых неожиданных местах.
Впрочем, пути породистых людей неисповедимы, и в том, что один из представителей их немногочисленного племени трудился в реанимационном отделении больницы, не было ничего удивительного.
Помимо острого, ироничного взгляда, породу Бегемотика выдавал характерный наклон головы при разговоре с собеседником. Этот едва уловимый наклон – скорее всего неосознанный, неумышленный, врожденный – безукоризненно выполнял возложенную на него природой функцию: его обладатель мог говорить все что угодно, а слушая собеседника – думать вообще о своем, и при этом производить самое благоприятное впечатление.
Мы тоскливо уставились на могучего доктора и с завистью глядели, как он общается с облепившими его родственниками жертв аварий, падений и нападений, гнойных нарывов и прочих злоключений, которые могут стрястись с человеком. Мягко всплескивая руками и слегка наклоняя голову, он был сама любезность, хотя и в его прищуренном взгляде отчетливо читалось, кто тут наместник Бога, а кто дурак.