— Федор Прокопьевич, как у вас насчет мужских страстей?
— Каких именно?
— Самых древних, в данном случае футбольных.
— С этим в порядке. Болею за «Спартак», и довольно яростно.
— А родные футболисты из второй лиги пусть пропадают?
— Зачем? Пусть стараются попасть по мячу, возражений нет.
Но старик насел. Местная футбольная команда, созданная на базе института физкультуры, принимала в воскресенье такую же мало известную на своей родине команду. Встреча именовалась международной. Серафим Петрович приобрел два билета и пригласил на матч Полуянова.
Они встретились на трибуне. Серафим Петрович уже был на месте, когда Полуянов подошел к своему ряду.
— Зонтик взяли? — Старик не смотрел на него, взгляд был прикован к футбольному полю, на котором шла разминка.
— Нет.
— В следующий раз не допускайте такой оплошности.
Трибуны были заполнены разновозрастной, но в чем-то однородной публикой. Часть мужского населения города была здесь представлена в возрастных границах от пятнадцати до сорока пяти. Были, конечно, и женщины, и дети, но сверстника Серафима Петровича среди болельщиков Федор Прокопьевич не увидел.
Полуянов пристрастился к футболу довольно давно, у телевизора. Скопище людей на стадионе, а также отсутствие комментатора и невозможность повторов острых моментов мешали ему привычно следить за игрой, втянуться в ее ритм и сопереживать. К тому же низкое мастерство выступавших команд, тяжелое дыхание игроков-участников, их крики на поле: «Коля, давай мне!» — вся эта, как окрестил ее Федор Прокопьевич, «футбольная дворовость» не вызывала у него интереса.
А стадион болел, и Серафим Петрович, впившись пальцами в колени, выставлял вперед свою голубую шевелюру и восторгался и обличал, то краснея при этом, то бледнея. В перерыве спросил:
— Ну как вам наши орлы?
«Орлы» при всем своем старании не забили ни одного мяча, тогда как противники сумели вкатить им уже два. Между тем, вопрос Серафима Петровича прозвучал вполне серьезно.
— Воробьи дворовые — вот кто они, — ответил Полуянов, — я не люблю приблизительности, по мне: работаешь — так работай, играешь — так играй.
— Но не всем же быть мастерами?
— Возможно. Ну, а при чем здесь я, вы, весь этот стадион? За неимением гербовой пишем на простой? Мы не Москва, не Киев? У меня нет квасного местного патриотизма. Мои футболисты живут в Москве.
— Ваши футболисты. А эти чьи? Хорошие ребята, Федор Прокопьевич. Поболейте за них второй тайм, и они выиграют.
— Никто им уже не поможет.
— Тогда уходите, — старик по-прежнему был серьезен. — Игра — это не просто мастерство, игра — это еще тайна удачи. Возможно, ваше отношение мешает сегодня ребятам поймать за хвост свою удачу.
Федор Прокопьевич обрадовался такому повороту, томиться еще сорок пять минут не хотелось.
— Уйду, пожалуй. А то потом действительно будете думать, что не хватило им одного «голоса» в этом конкурсе, кто кого хуже.
Ждал, что старик окликнет: мол, я пошутил, какое значение имеет ваш «голос», но тот ничего не сказал ему, и Федор Прокопьевич покинул стадион со странным чувством, словно устроили ему какое-то испытание, и он его не выдержал.
Сообщение по радио, переданное вечером в областных известиях, развеселило: местная команда после его ухода выиграла со счетом три — два. Думал, что Серафим Петрович вот-вот позвонит, скажет: ну, теперь хоть поняли, что такое футбол и хорошее отношение к своим игрокам? Но старик не позвонил ни вечером, ни назавтра, может быть, сам от него ждал звонка. Так и не вышло ни дружбы, ни приятельства. Недели через две Федор Прокопьевич снял трубку и набрал номер Серафима Петровича. Никто не ответил. Позвонил во второй раз и в третий. Забеспокоился. Старик живет один, может быть, что-нибудь случилось, нужна помощь. Вызвал Филимонова, поделился с ним своей тревогой. Через полчаса тот принес ответ:
— Все у него в порядке. Укатил на курорт. Что еще пенсионеру делать? Я бы на его месте вообще на юг перебрался…
На Марину нечего обижаться. У нее свои, юношеские, понятия о дружбе, у него — свои. С этим стариком ему уже не подружиться. Надо было встретиться им пораньше, хотя бы лет десять назад. А сейчас старик уже не борец, прожил свою жизнь. И он, Полуянов, свою проживет. Внуки когда-нибудь спросят: как ты боролся, дед, за нашу идею? Он им ответит: хлебом людей кормил. Понятно? И отстаньте от меня.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Зеленые волны моря тяжело, таща за собой гальку, драили берег. Потом волокли камушки обратно, сталкивались со встречными волнами. Яростно сталкивались, потому что закипала на гребне белая пена. Серафим Петрович стоял на безлюдном берегу, пустынном и диковатом, каким бывает всякий морской берег в марте месяце. Из окон санатория наверняка сейчас на него поглядывали отдыхающие: чего это он стоит на ветру? Старичок ведь, хоть и в спортивном костюме. Всем охота что-то из себя изобразить.
А Серафим Петрович стоял и думал о том, что приезжать на курорт человек должен с семьей, если она у него есть. Тогда он не столкнется с беспокойством, не переполнится разными на свой счет сомнениями. Он видел, как трудно переносят свое одиночество люди: сочувствовал мужчинам, сбившимся в стайки вокруг киосков с виноградным вином; жалел женщин, чья красота, усиленная косметикой, блуждала неприкаянной под взглядами растерявшихся от своей свободы мужчин.
Сам он всю жизнь приезжал в такие места один. Женат был в далекой молодости и недолго. Жена погибла в блокадном Ленинграде. Собственно, тогда она уже не была его женой, они развелись еще до войны, в середине тридцатых годов. Серафим Петрович узнал о ее смерти случайно, через три года после войны. Узнал также, что у бывшей жены во втором браке родилась девочка. Разыскал эту девочку у старой родственницы и через двадцать лет после того, как расстался с ее матерью, удочерил.
Любую жизнь можно втиснуть в листок отдела кадров: родился, учился, работал, женился, того-то достиг. Серафим Петрович достиг по анкетным меркам многого. Кандидатскую диссертацию защитил в срок, докторскую — через три года. Вся его научная деятельность, после того как он перестал директорствовать на хлебозаводе, была посвящена пшеничной муке. Он исследовал ее хлебопекарные свойства. Будучи долгие годы практиком, он доверял машинам, и часто его исследования начинались с конца, с готового результата, он шел, как говорили ученые-мукомолы, от машины к химии. На этом «выворотном» пути он держался стойко, встречный традиционный поток научных идей не сбивал его с ног, тем он поначалу и был интересен в мукомольном мире.
Люди, с которыми он работал и дружил, подозревали в нем потомка какого-нибудь старинного благородного рода, так он был безупречен в манерах, одежде, в терпимости к чужим слабостям. Те же, кто были его близкими родственниками, особенно приемная дочь Зойка, посмеивались, глядя, как он, по их словам, кружит вокруг себя: отглаживает каждый день брюки, стирает шнурки от ботинок, перешивает пуговицы на рубашках, потому что фабричные чуть-чуть не в тон. Четверть века назад, когда ему было уже хорошо за сорок, он поразил близких своими музыкальными способностями. Пианино было куплено Зойке. Она к той поре училась уже в четвертом классе музыкальной школы. С деньгами у них было не густо — Серафим Петрович «грыз» докторскую, но одолжили, насобирали, и пианино появилось в доме. И сразу же Серафим Петрович потребовал от Зойки учить его игре по нотам.
Тогда они жили большой семьей: он, Зойка, брат его Василий с женой и тещей. Менуэт Моцарта, легкую мелодичную пьеску, Серафим Петрович осилил за месяц. Музыка этого менуэта до того пронизала стены их дома, что собака, с которой приходил в гости сосед, однажды зевнула и провыла точно несколько тактов.
Хорошо они тогда жили — бурно, бодро. Теща брата Василия заявляла по утрам, что она им не служанка, не домработница, не нянька. Подводила брови горелой спичкой и убегала на работу. Зойка распевала по утрам песни. Василий с женой мыли за всеми посуду и подпевали ей. Вечерами сидели у телевизора, тихо, не переговариваясь, как в кино, еще не привыкнув к тому, что маленький экран, увеличенный круглой линзой, — часть их личного быта. Впрочем, Серафим Петрович редко сиживал с ними: пропадал до ночи в институтской лаборатории, а если был дома, то, закрывшись в своей комнате, терзал пианино.