Отстрадав неделю, Анечка вдруг нашла выход: телефон! Она позвонит ему и все скажет, только не надо заранее придумывать слова, надо сказать, что скажется; в конце концов, не убивать же она его собралась. Если бы ей позвонил кто-нибудь… Анечка довольно долго думала, кто бы мог быть самым неподходящим для такого случая… Если бы ей вдруг позвонил начальник сухарного цеха Доля и сказал, что любит, что жить без нее не может, разве бы она посмеялась над ним? Она бы огорчилась, но всем сердцем посочувствовала бы несчастному человеку, который стар, некрасив да еще по характеру своему унылый и безрадостный. Пусть Арнольд Викторович посочувствует ей, пожалеет. Сначала пожалеет, а потом поймет: а чего ее жалеть? Разве такие достойны жалости? Такие, если к ним приглядеться, достойны счастья. Но все дело в том, что к ним не сразу приглядишься. Они не нахалки, не вертихвостки, они ведут себя так, будто никто им не нужен, будто замесили их без дрожжей и выпекли не в печи, а на сковородке.

Зинаида почувствовала, что Анечка приняла решение.

— Не делай глупостей, — предупредила она, — не вздумай объясниться ему в любви.

— Я сделаю то, что сделаю, — ответила истерзанная Анечка, — это будут мои собственные глупости.

— Если бы! На свете все глупости повторились миллион раз. Послушай меня: ты должна устроить день рождения и пригласить его. Как товарища по работе.

— Но мой день рождения осенью.

— Тем более. Столько ждать ты не можешь. Ты должна устроить его сейчас. Пригласи Костина и еще двух своих приятельниц. Ты здесь человек новый, ничего удивительного, что друзей у тебя нет. Ты будешь волноваться, это волнение спишется на приятельниц, которые опаздывают, потом вы выпьете вина и поймете, что никто вам не нужен. И ты сможешь даже потом признаться, что твой день рождения осенью.

Для Анечки это был слишком сложный сценарий. Она запротестовала:

— Толкаешь меня на шантаж.

Зинаида устала от ее школьных претензий.

— Это жизнь, деточка. Не хочешь понять, так запомни: трезвый мужчина в подобных ситуациях ни на что не годен.

Анечка, поставившая сама себя перед необходимостью действовать, уверовавшая, что все пути назад отрезаны, побрела к телефону-автомату. Звонить из дома, где на нее глядели бы знакомые вещи, где ее унижение, а может, и позор остались бы связанными с комнатой Зинаиды, она не могла. Она позвонит с улицы, там же, на улице, развеет свою печаль, пойдет, как Кабирия, упрекая весь мир своей улыбкой. Анечка тоже этой улыбкой скажет людям: не надо меня жалеть, я жива.

Она так приготовилась к своему провалу, что не заметила, как пережила еще до того, как сняла телефонную трубку, и робость и стыд. Голос звучал уверенно, только в сердце стучало беспокойство: скорей, скорей, что будет, то будет.

— Арнольд Викторович, это Залесская.

— Здравствуйте, Анна Антоновна, слушаю вас.

— Арнольд Викторович, мне необходимо вас увидеть.

— Что ж… Вы не могли бы подойти ко мне? Вы откуда звоните?

— Это не имеет значения. Говорите адрес.

Он продиктовал ей адрес, который она знала, как год своего рождения.

— Только, Анна Антоновна, хочу предупредить: у меня такой кавардак…

— Господи, при чем здесь кавардак?..

Она повесила трубку, сердце переполнилось отвагой: «Кавардак, кавардак, если бы вы знали, Нолик, какой еще ожидает вас кавардак». Телефон-автомат находился у входа в гастроном. Анечка вошла в магазин, приблизилась к винному отделу и сразу выделила в рядах винных бутылок самую нарядную — зеленого стекла, с длинным горлышком, с виноградной кистью на этикетке.

— Это чье вино? — спросила у продавщицы.

— Теперь будет ваше, — улыбнулась та, — а вообще молдавское.

Дверь была приоткрыта, и Анечка растерялась. Позвонить или войти в прихожую и оттуда крикнуть: «Добрый день, что это у вас дверь открыта?» Она все-таки надавила кнопку звонка.

— Открыто! — раздался голос Арнольда Викторовича, и Анечка шагнула в пропасть. Видели бы ее старые родители, ее друзья по институту, как она с бутылкой вина в сумке мчится навстречу своей гибели.

— Проходите, Анна Антоновна, — голос Костина по-прежнему звучал из комнаты, — и не пугайтесь, я вас предупреждал, что у меня все вверх ногами.

Комната, в которую она вошла, выглядела разгромленной: на панцирной сетке кровати стояли одна в одной тусклые алюминиевые кастрюли, тут же пристроились давно не чищенный чайник, стопка тарелок, на спинку стула были брошены вместе с вешалками-плечиками костюмы. Два раскрытых чемодана на полу обнажили набросанные туда как попало рубашки, белье, разноцветные махровые полотенца. Ступить было некуда и присесть негде.

— Съезжаю. — Арнольд Викторович был в майке и пыльных спортивных брюках, широкие шерстяные носки болтались на щиколотках. — Барахла насобиралось — сжечь бы все, да негде. Жил бы Гоголь в такой квартире, не осталось бы человечество без второй части «Мертвых душ»!

Настроение Арнольда Викторовича только казалось веселым. Анечка сразу заметила, что оно под стать его комнате, такое же смятое и раздрызганное. Он метался от чемоданов к ящикам, что-то складывал, перекладывал, через всю комнату летели в угол, где росла горка мусора, кружки, тюбики с кремом, старая обувь. Анечка стояла у двери, смотрела на хозяина, и в глазах ее светилось восхищение. Знал бы Костин, как она его любит, вот такого расхристанного, со спутанными прядями на лбу, в окружении его безобразного холостяцкого хозяйства. Что он варил себе в этих алюминиевых кастрюлях? А туфли, которые выбросил, — почти новые. Надо только сбить с них засохшую грязь, а потом вымыть и начистить…

Наконец Костин сообразил, что гостья стоит у двери, снял со стула коробку и жестом пригласил: садитесь. Сиденье стула было в разводах известки, а на Анечке — финское новенькое платье в мелкую складочку. Она прошла мимо стула, сняла с кресла настольную лампу, смахнула крошки с темно-зеленой обивки и примостилась на краешек.

«Студент предполагает, а распределительная комиссия располагает», — говорили у них на пятом курсе. Зинаида права: у нее суть аспирантки, если она даже подойдет к краю пропасти и решится сигануть в нее, то какая-то высшая распределительная комиссия в мгновение ока засыплет эту пропасть песком, утрамбует и поставит на ровную поверхность кресло: сядь, остынь, аспиранткам негоже забывать о девичьей скромности и чести.

— Сейчас у комнаты никакого вида, — продолжал между тем Арнольд Викторович, — а вообще она теплая, солнечная. Я зимой спал с открытым окном. Вот с паркетом только вам придется повозиться, сначала я его натирал честь по чести, а потом махнул рукой. На время не стоит труда, а вечно паркету блестеть невозможно.

Он, кажется, сказал, что ей придется повозиться с паркетом, но у Анечки не хватило сил удивиться: с какой это стати?

— Я не знала, что вы уезжаете. — Анечка сидела в кресле и глядела прямо перед собой на стену в желтых выгоревших обоях, слова прозвучали без интонации, будто она прочитала текст на этой желтой стене. — Я пришла сказать вам, Арнольд Викторович, что люблю вас и не знаю, как мне жить дальше.

Она не почувствовала ни стыда, ни облегчения после того, как призналась, увидела только, что он смутился, растопыренными пальцами, как гребнем, завел со лба назад волосы и упавшим голосом спросил:

— Вы это серьезно?

На что он надеялся? Что она пошутила? Нет, его слова не имели никакого смысла, просто раньше тяжело было ей, а теперь неловко и трудно стало ему.

— Я ничего не могу ответить, Анна Антоновна. Ничего. — Он пожал плечами и вышел из комнаты, оставив ее одну. Наверное, таким образом он давал ей возможность без дальнейших разговоров уйти. Она не двинулась с места. На полу, рядом с креслом, лежала любительская фотография: берег реки, лодка и люди возле нее. Анечка подняла снимок. Арнольд Викторович сидел на корточках у костерка, над которым висело ведро, может быть, с ухой; двое мужчин стояли на берегу спиной к объективу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: