Он смеялся над ее выдумками, вскакивал, целовал ее, не разрешал мыть посуду, шел на кухню и сам мыл. Однажды она продолжила свой рассказ:
— А когда наш мальчик вырос, то, как все большие мальчики, влюбился в красивую и умную девушку. Она до сих пор об этом не знает, потому что самолюбие не позволило ему первому признаться в любви. Наш большой мальчик женился на другой, на той, в которой был уверен, что она его любит. Вот так распоряжалось им всю жизнь самолюбие…
На комбинате разнесся слух, что главный инженер увольняется и уезжает. Узнав об этом от других, Анечка подумала: «Он прав, в этом городе нам будет трудно» Вечером она ему сказала:
— Я поеду с тобой хоть на край света. Напрасно ты сомневаешься.
Он не сомневался, он просто еще ничего не решил.
— Я, Аня, еще ничего об этом не знаю. Сейчас на нас пересеклось людское любопытство, неудивительно, что о нас знают больше, чем мы сами.
Он о многих вещах говорил неопределенно, и Анечка не добивалась определенности. Главное, что они вместе, а где они будут жить, какое это имеет значение? В воскресенье они поехали в лес. Вышли из электрички и попали под дождь. Туча приплыла, не закрыв синего неба, дождь припустил теплый, короткий, но Костин с поспешностью ринулся к кассе за билетами обратно.
— Переждем, — попросила Анечка, — все ждут.
И у него сорвалось неожиданное для него самого слово:
— Надоело!
Анечка не поняла, но сжалась, как от удара:
— Что надоело?
Костин опомнился.
— Надоело, Аня, прятаться в четырех стенах, в лесах. Понимаешь, я устал от осуждения, которое невидимым шлейфом тянется за мной.
— Какого осуждения? — Она его по-прежнему не понимала. — Ни у кого нет права судить нас.
— Не нас, а меня!
— Тебя уже нет и меня нет, мы уже одно целое.
Он втолкнул ее в электричку, сел рядом, и она всю дорогу сидела молча, боясь взглянуть на его красиво вычерченный профиль.
На городском перроне он сказал, глядя куда-то вверх:
— Извини, мне плохо. Мне надо во многом разобраться, — и пошел, оставив ее с полной сумкой, в которой лежали котлеты, хлеб, помидоры и кофе в термосе.
Ночью, когда он пришел, то увидел в коридоре эту сумку, выгрузил на стол термос и еду, сказал сидящей в углу на табуретке Анечке:
— Не сердись. Нигде не был. Ходил по городу, думал о нас.
Она не сердилась, она ни на секунду не сомневалась, что ему плохо, что он где-то бродит, думая о ней и о себе.
— Я так люблю тебя, — сказала она, — что если бы ты ушел, ничего не сказав, на всю жизнь, я бы все равно сидела и ждала тебя до самой смерти.
Он знал: звучит чересчур красиво, но это правда.
Ему очень трудно было от нее уйти не потому, что она побежала бы следом, плакала бы и умоляла вернуться. Она бы не двинулась с места, она бы ждала. И это ожидание он чувствовал бы каждую минуту.
Арнольд Викторович не был человеком жестоким. Побродив по городу, он пришел к выводу: не Аня ему надоела, он сам себе стал невыносим. Аня прекрасный человек, и он не имеет права обманывать ее. До этого дня он ее не обманывал. Искренне, как дворовый щенок, попавший в теплый, добрый дом, радовался и радовал хозяйку. Но сколько можно жить такой собачьей жизнью? Ведь если он останется с Анечкой, то что его ждет впереди? Ничего. Возможно, это «ничего» подстерегает его везде, но это будет его собственная беда. Он не возьмет греха на душу, не погубит еще одну жизнь.
Он ушел, сказав ей на листке бумаги много добрых слов. Потому что, не сделай он этого, она ждала бы его. Письмо же объяснило, что ждать не надо.
Она поплакала, потом почувствовала облегчение: ему не легче, он запутался, ему надо уехать. Там, вдали, он поймет, что отринул от себя, и позовет. А если не позовет, она сама почувствует, что он ждет ее, и приедет.
На вокзале, провожая, она сказала ему:
— Я не буду ждать, но мы увидимся, ты не забывай меня.
Прозрение наступило сразу же после его отъезда: не любит! Не любил и не любит. Перед глазами всплыла платформа, на которую они вышли из электрички, летел сверху мелкий теплый дождик, он уже был на исходе, обещал нежаркий, ласковый летний день. И все это перечеркнуло одно-единственное слово: «Надоело». Ему надоели ее присутствие, ее глаза, устремленные на него, ее голос, руки… Она этого не чувствовала, но это было так.
Анечка поднялась среди ночи, оделась и вышла на улицу. «Не хочу ничего, не хочу жить». В конце переулка трамвайная линия тянулась возле забора. Забор окружал стройку, между ним и трамвайной линией была узкая полоска, поросшая травой, на которую и днем не ступали пешеходы. Анечка прижалась спиной к забору: один только шаг вперед, когда трамвай вынырнет из-за поворота. Когда опомнилась, когда, стуча зубами от страха, прибежала домой, на часах было начало пятого. Трамвай сжалился над ней, а человек не пожалел. Она забудет все, она прикажет себе забыть, особенно эту ночь, когда стояла, прижавшись спиной к забору. Спасибо трамваю, подождал, пока она придет в себя. Анечка забыла о том, что с двух ночи до шести утра трамваи не ходят.
Все, что было потом, было уже в ее настоящей жизни, в которую Анечка, как тень, как отпечаток самой себя, медленно возвращалась. Слова врача, что она беременна, что будущему ребенку уже восемь недель, не вызвали у нее ни слез, ни отчаяния, она сразу решила: его не будет.
Новый главный инженер послал ей издали ободряющую улыбку, иногда говорил: «Выше нос, Анна Антоновна», — но с разговором не подступался. Раньше она бы его спросила: «С какой стати вы со мной фамильярничаете?» Но сейчас она мимо всех проходила, опустив глаза, и старалась как можно реже покидать лабораторию.
Новый главный был у всех на устах, каждый день он что-нибудь отмачивал, не давая утихнуть вокруг себя шуму удивления. Однажды он целый пролет проехал на перилах лестницы, раскинув руки в стороны. При его-то росте, весе и возрасте! Судачили о Волкове беззлобно, предполагая даже хитрость в его поведении, — мол, ищет популярности, располагает к себе, а потом закрутит гайки. Но всякий разговор о нем Анечка воспринимала как скрытый выпад против себя, она ни на минуту не забывала, чье место занял Волков.
Не выдержав однажды его ободряющей улыбки, она подошла к нему и сказала:
— Не надо, Александр Иванович, мне сочувствовать. Пройдет мой убогий вид. На работе ведь он не отражается.
Они стояли возле лифта, рядом по коридору проходили люди, но он уже привык вещать на большую аудиторию, ответил таким громовым голосом, что Анечка сжалась:
— На какой работе? Нет никакой работы! Есть часть человеческой жизни, которая проходит на производстве. Часть жизни — запомните это, Анна Антоновна.
Она ответила ему тихо, но твердо:
— А я и живу. Между прочим, здесь — лучшая часть моей жизни.
Он знал, что ее старые родители недавно умерли, а человек, которого она любила, уехал. Конечно же знал, но его хватило ни разу не коснуться ее горя. Она сама через несколько дней завела с ним разговор об этом. Случайно столкнулись во время обеденного перерыва в кафе, сели за один столик.
— Александр Иванович, а вы когда-нибудь страдали?
— Еще чего! Я человек заядлый, бурно переживаю, когда что-нибудь не удается. А страдать — это расписаться в собственной немощи. Я боюсь страдающих, они для меня как машина без запасных частей.
— Человек не машина, ничего не переставишь, не заменишь, не подвинтишь.
— Ну, это как посмотреть. Переставляется, заменяется, если подумать, а в других случаях — ржавеет, распадается, гибнет. Машине трудней — она сама с собой ничего сделать не может, а человек может.
Что-то не давало Анечке принять его рассуждения и его самого. Слишком крепок он был и снаружи и внутри, слишком уверен в том, что знал.
По вечерам, когда недавнее прошлое опять обступало ее, Анечка старалась думать о Волкове: «Весь секрет его в том, что он сам себе интересен. А я сама себе неинтересна, поэтому и другим тоже…»