В Астрахани к Горчакову в ватагу охотно пристали многие стрельцы, рыбаки и гулящий люд.
Знал Хворостинин: Илейко орудует у Жигулей. Не слухи, купцы жаловались, грамоты строчили воеводе астраханскому, просили защиты, но Хворостинин на словах обещал покарать воров, а на деле воинов против Горчакова не посылал, не было доверия к стрельцам, как бы не переметнулись к Илейке…
Тут сторожевой вдруг вскрикнул:
— Огонь на круче запалили! Слышь, государь Петр Федорович, видать, купец плывет.
Встрепенулся Илейко.
— Эгей, на стругах! — раздался его зычный голос. — Выгребай на простор, ставь паруса!
— Кызылбаш плывет! — загремели радостно. — Дуван!
Быстрыми чайками летели струги навстречу купеческому каравану.
— Не упускай, гляди, поворачивают.
Надувал ветер цветные паруса, рвали весла упругую волжскую воду.
Ревело грозно над всей Волгой:
— На перехват!
— Сарынь на кичку!
На астраханском торгу и на пристани, по церквам и кабакам разговоры:
— Илейко-атаман в город путь взял!
— Кому Илейко, кому царевич Петр Федорович!
— Куда как ни царевич, кхе! Гулеван волжский!
— А ты ему такое скажи, он тебе язык вырвет!
День ясный, погожий, а Хворостинин с утра в Приказной палате астраханского кремля с двумя стрелецкими полковниками заперся, преют. Морщит воевода лоб, кряхтит. Ну как с Илейкой-вором поступать? Отразить ли огнем боевым аль впустить в город и не замать?
— Бой дать немудрено, — говорил полковой голова Михайлов, — а вдруг да взбунтуются стрельцы… И сам люд волжский, ему ли вез, а?
Полковой голова Шапкин тоже с сомнением:
— С другой стороны, как знать, откроешь ворота, тут вольница и разгуляется, сладу с нею не будет.
Долго мудрили, наконец воевода Хворостинин порешил:
— Боя ворам не дадим. Однако и в город не впустим, пущай на стругах поживут, а мы тем часом что-нибудь и примыслим…
Расцвела Волга парусами, гордо плыли струги. Высыпал на стены городской люд, орут радостно, шапками машут, с Илейкой не одна сотня астраханцев домой ворочается. Бабы на воротного десятника наседают:
— Отворяй ворота!
— Осади, нечистые, когда велят, тогда и открою.
— Че, бабоньки, пощупаем стрелецкого десятника? Ключи-то у него!
— Глянь-поглянь, ненароком с ключами чего иное вырвем! — И смеются.
— Черти — не бабы, — сплюнул десятник.
— Стругов-то, стругов сколь! — слышался чей-то восхищенный голос.
Торжественно, оглушив всех, рявкнул со стены огневой наряд. Им ответно ударили пушки со стругов.
Причаливали просмоленные струги к пристани, спускали паруса. Первым по сходням сошел Илейко в сопровождении двух ближних есаулов. Те бережно несли богатые дары для воеводы. Не спеша подошли к крепостным воротам, стукнули в медную обшивку.
— Открывай! С дарами к князю Ивану!
— Поторапливайтесь, собачьи головы, государь Петр Федорович перед вами! — закричал люд.
Заскрипели ворота на петлях, растворились, впустили Илейку с есаулами, к берегу ринулись астраханцы…
Хворостинин принимал гостя в хоромах важно, но миролюбиво. Подаркам хоть и обрадовался, однако виду не показал. Цепким взглядом ощупал Илейку, подумал: «Удачлив вор, однако мы тебя попытаемся из города услать подале».
Сел Илейко напротив Хворостинина в обитое красным аксамитом кресло, положил руки на подлокотники.
— Прознал, князь Иван, что на Ваську Шуйского, старого моего недруга, поднялся. Он и родителев моих невзлюбливал.
В плутовских глазах Илейки Горчакова бесенята резвятся. Воевода усмотрел это, кашлянул:
— Ну-ну! Куда же нынче путь держишь?
— К тебе, князь Иван. Вольницу волжскую прибыл проведать. Звали они меня.
Хворостинин долго молчал, наконец спросил:
— Аль на Волге надолго засесть решил? Ждешь, покуда из Москвы стрельцов на тебя пошлют?
— Я того не боюсь, воевода. Поди глянь, сколь у меня молодцов!
— Слыхивал ли ты, что в Путивле князь Шаховской восстал, на Шуйского войско собрал многочисленное и воеводой у него холоп Иван Болотников? И та рать уже на Москву двинулась, Ваську свергать. Ты вот назвался государем Петром Федоровичем? Раз так, то и надлежит тебе с Болотниковым и Шаховским заодно стоять, ты же не царское дело творишь, купчишек шарпаешь.
Говорит Хворостинин, а сам хитро щурится. Илейко плечи расправил, голову вскинул:
— Где мне быть, князь Иван, не твоего ума касаемо. В скором времени примыслю, может, в Путивль подамся. Теперь же не чини моим людям преград, пущай они свой дуван сбудут в городе. И ты, воевода, внакладе не останешься. Коли же к Болотникову надумаю идти, тебе, воевода, снабдить моих казаков всем припасом, какой в дороге надлежит иметь…
С уходом Болотникова затих Путивль, обезлюдел. С утра и допоздна сонно в городе, будто никогда и не собиралось здесь целое повстанческое войско.
Временами напоминая о себе, присылал Болотников гонца к Шаховскому. Князь Григорий Петрович о своей болезни и думать позабыл, воеводствует, суд вершит и городом правит. Из Варшавы от Молчанова никаких вестей, как король и паны вельможные на восстание в России смотрят. Помалкивает и князь Андрей Телятевский, сидит себе в Курске…
Подчас Шаховской даже забывает, что это он, князь Григорий, воевода путивльский, первым объявил войну Шуйскому. Да и как не забыть, когда Болотников от Путивля на четыреста верст продвинулся, к Калуге подошел, а Истома Пашков на Тулу напирает. На Ваську Шуйского пол-России восстало. Шаховской не чаял, что такая крестьянская война заполыхает…
Григорий Петрович читал очередное донесение Болотникова. Свеча горела высоким языком, и желтый воск, плавясь, густым ручьем стекал из поставца на дубовый стол.
Отодвинув лист, Шаховской потер лоб, подумал: «Талантлив Ивашка Болотников, зело талантлив. А ведь, поди ты, холоп по природе, грамоту самолично постиг, языки разные. Видать, от жизни разум у него, а сметка — дар Божий. С нами, князьями, держится, как равный».
Та неприязнь, какую питал князь Григорий Петрович к Болотникову в первое время, уступила место удивлению и восхищению. Вона, холоп, холоп, а царские воеводы от него раком пятятся! Еще немного, и крестьянское войско на Москву двинется… А коли Болотников возьмет без него Москву, то замыслы, какие вынашивает он, Шаховской, рухнут.
Путивльский воевода твердо решает, когда крестьянское войско подойдет к Первопрестольной, он отправится к Болотникову.
В солнечный день белый граненый камень, каким облицован восточный фасад Грановитой палаты, сияет особой чистотой.
На Ивановской площади высоко в небо вознеслась колокольня Ивана Великого, золотые буквы опоясывают ее верхний ярус: «…повелением великого государя царя и великого князя Бориса Федоровича… и сына его… князя Федора Борисовича… храм совершен и позлащен во второе лето государства их 108 года».
Величественны кремлевские соборы… Обновленный в княжение Ивана Третьего белокаменный Успенский собор, хранящий прах первого митрополита московского Петра; к Москве-реке в южной части Соборной площади — девятиглавый Благовещенский собор; а напротив Архангельский, усыпальница русских великих князей и царей. Месяц минул, как под своды Архангельского собора перевезли из Углича прах малолетнего царевича Дмитрия. «Ведомо будет каждому, — сказал Шуйский, — нет царя Дмитрия и не было. Имя его взял самозванец, беглый монах Гришка Отрепьев».
С северо-восточной стороны Успенского собора — патриарший двор и церковь Двенадцати апостолов.
Стоят кремлевские соборы, красуются кладкой искусной, камнем точеным, блестят до боли в глазах их золотые маковки, кресты ажурные.
В полуденный час безлюдно на Ивановской площади, а в Грановитой палате дьяк Разрядного приказа басит царев указ. Закончил, свернул пергамент в трубочку, кашлянул осторожно. Тут Василий Шуйский с трона царского пристукнул посохом.
— А быть воеводой над полками, каких на воров посылаем, князю Юрию Никитичу Трубецкому! И ему в подмогу бояр, князей Дмитрия Буренина да Бориса Лыкова!