Вернувшийся недавно от войска боярин Михайло Нагой к князю Черкасскому голову поворотил, затрясся в смешке:
— Соловьем-соловушкой заливается, овцой прикидывается, а сам волк истый.
Черкасский, не поймешь, одобряет, нет ли слова Нагого, просипел:
— Князья рознь тянут, — слепил ладони на торце посоха. — Восстал князь на князя, холопу во злорадство.
Тут Туренин завопил на всю Грановитую:
— Скопин Михайло, изведи гиль!
Нагой не преминул позлословить:
— Наказует, а из рук главного разбойника живота принял.
Туренин расслышал, вскипел:
— Нагие, известно, с ворами повязаны, самозванца за царевича признавали. Уж не потому ли ты, Михайло, от боя с Ивашкой Болотниковым увильнул?
Патриарх Гермоген посохом пристукнул:
— В годину тяжкую именем Господним взываю я, князья и бояре, к ладу и согласию! — Поднял крест, осенил Скопин-Шуйского. — Благословляю, сын, и да дарует тебе Всевышний победу!
Астрахань провожала Илейку, весь город высыпал на берег. Мыслимо ли, тысячи четыре мужиков уходило. Прогуляв добытки у кызылбашских и русских купцов богатый дуван, гулящая вольница пустилась искать новой удачи. Похвалялись спьяну:
— Тряхнем бояр на Москве!
— Озолотим, молодки-красавицы!
Причитали, голосили бабы, ну чего удумали, проклятые, от семей бегать. А мужики ржут, зубы скалят:
— Астраханских девок на московских сменяем, боярыни-сударыни пышнотелые!
— Бабоньки, ай бабоньки, уморили! Мой-то… одно название мужик, только и того, что спать да храпеть, а туда же, боярыню ему!
— Посадим на царство нашего Петра Федоровича, сто лет ему жить! — хрипло орал гулевой.
Бойкая на язык бабенка с наведенными сурьмой бровями сунула ему под нос кукиш:
— Тля твой царь! Илейко он, казак поганый!
— Кнута захотела? — напустился на бабенку гулевой.
— Ах ты, кобель подзаборный, уже грозишь?
— Так его, Лизавета!
А Лизавета, подбоченясь, подступила к мужику:
— Бабы, скидавай ему штаны!
— Держи его, Лизка!
Гулевого что ветром сдуло. Народ хохочет, слезы утирает. В сопровождении воеводы Хворостинина показался Илейко. Соболиная шапка лихо сбита набекрень, поверх дорогого наряда шуба меховая. Лик у Горчакова смугл, цыгановат, нос крупный, мясистый, глаза играют хитро. От хмельного обеда раскраснелся.
Народ притих. Качнул Илейко серьгой:
— Люди, на даря Ваську Шуйского иду. Он мне по праву надлежащий престол захватил!
Воевода Хворостинин едва смех сдерживал — эко врет бродяга! Рад воевода: с Илейкой из города всякий смутный сброд уберется. Авось сгинут навеки. Вслух же спросил:
— Попадешь на Дон по погоде?
— Успею. Нам на перевозке не замешкаться. А ты, князь, бабам нашим обид не чини, ворочусь, я с тебя шкуру спущу. Помни, моим воеводой в Астрахани оставляю.
Хворостинин не испугался:
— Лютость твоя известна, вдосталь кровушки пролил на Волге и боярской и купеческой. Не миновал и работный люд.
Рука Илейки легла на рукоять сабли:
— Не зли меня, воевода, перед дорогой.
Под слезы и причитания баб и молодиц погрузились на струги. Огромный караван казачьих судов уплывал из Астрахани. Расцвела Волга парусами. На струге, украшенном коврами, Илейко Горчаков, он же самозваный царь Петр Федорович.
От Серпухова царево войско отступало так поспешно, что Болотников не решился его преследовать. Крестьянская рать и без того растянулась на десятки верст. Надо было собрать полки.
Облюбовав место для лагеря на взгорочке у речки Пахры, Иван Исаевич наказал разбить стан, дожидаться, покуда подтянутся отставшие и те пешие, которым поручено охранять обоз, а сам с сотней казаков отправился им навстречу.
И версты не отъехали, как послышалась пушечная пальба. Болотников всполошился, поняв, под удар попали отставшие. Какие полки, кто из есаулов?
Развернуть главные силы и двинуть на подмогу? От такого плана Болотников отказался мгновенно — и не успеть, и не перестроиться. Бой гремел вовсю.
Крикнул десятнику, чтоб ворочался в лагерь, пускай полковники изготовятся на всяк случай, а Межакову наметом вести донцов на выручку отставших. Иван Исаевич с сотней поскакал к месту сражения.
Сокращая путь, ломились лесом. Храпели кони, стегали ветки. Дороге, казалось, нет конца. Когда выбрались на опушку, бой уже закончился.
Осадил коня Болотников. Поле усеяно трупами. Сколько их? Тысяча, полторы? Может, и того поболе. Вот они, льнут к родной земле. Она их взрастила, их к себе примет.
А в отдалении, за грядой холмов, скрывалось царское войско. Отходило неторопко, безнаказанно, уверенное в себе.
Услышав топот коней, Иван Исаевич оглянулся. Подтягивались казаки Межакова. Вот и он сам поднялся в стременах, спросил глухо:
— Впросак попали. Может, вдогон кинемся?
— Нет, атаман, поздно теперь. Вишь, арьергард выставили. Да и воевода нам неведом, но, по всему чуется, хитер и силы у него предостаточно, — сказал сожалеюще, в упрек себе. — Как побили, как побили, будто капусту секли. — Обнажил голову.
— В ученье нам, — промолвил Межаков, окинув взглядом поле.
— Правду сказываешь, атаман. Горький, но урок преподал воевода царя Шуйского. Чтоб впредь кулак не разжимали, неприятеля дыхание чуяли со всех сторон. Теперь же надобно спешно стан укрепить от всякой неожиданности да сторожу зоркую для развода слать. Где враг и кто воевода новый в войске Шуйского…
Михайло Скопин после боя на Пахре на чем свет бранил князя Ивана Шуйского за спесь неуемную.
Не сражение было, а избиение. Застали болотниковцев врасплох. Пожалуй, тысячи за две полегло воров. Одначе победа не коснулась главных сил. Ежели бы Иван Шуйский согласился с ним, князем Михайлой, да ударили сообща, грозный урон нанесли бы ворам и, глядишь, покончили бы с Болотниковым.
Но князь Иван Шуйский надменно отклонил предложение Скопин-Шуйского, спесиво заявив: «Я главным воеводой государем поставлен, и мне самому ведомо, когда вору Ивашке Болотникову бой давать…»
Крестьянское войско двигалось на Коломну. Не слезая с седла, Иван Исаевич пропускал полки. Мимо, втаптывая сухую траву, проходили холопы и иной люд, ехали конные стрельцы и казаки.
Потеря на Пахре заставила Болотникова действовать осмотрительно.
«Умен, умен князь Скопин-Шуйский, хоть и молод, — говорил Иван Исаевич своим полковникам и атаманам. — Кровушкой народной заплатили мы за его науку, ан сочтемся».
Коломна встречала воеводу Пашкова. Он въезжал в город под звон колоколов мимо рубленых изб и домишек на сером в яблоках жеребце, и конь под ним вился и гарцевал. Истома ловко горячил его, краем глаза ловил восторженные взгляды толпившегося по обочинам народа. Красив Пашков, черноус и строен, в седло влит.
За Истомой, поотстав, Прокопий Ляпунов и Сунбулов вели рязанских и тульских дворян, служилый люд. Сотни копыт били мерзлую, еще бесснежную землю.
За конными шаркали лаптями полки крестьян Скорохода и Акинфиева. Конные упряжки протащили огневой наряд, проскрипел груженый обоз, и снова шагали улицами Коломны крестьянские ратники. Город враз превратился в многолюдный, голосистый.
В хоромах сбежавшего воеводы Пашков, сбросив кафтан и оставшись в рубахе навыпуск, по душам беседовал с Григорием Сунбуловым и братьями Ляпуновыми. Захар на Прокопия смахивает, такой же сероглазый, рослый, с тяжелой челюстью и кудрявой русой бородой. Только и того, что угрюм Захар Ляпунов, малоразговорчив, скажет слово и молчит. За столом еда обильная, мед хмельной языки развязал.
— Слыхивали, Скопин-Шуйский за Серпуховом Ивашку исщипал, — язвительно заметил Пашков. — Покуда Болотников к Коломне доковыляет, мы на полпути к Москве будем.
— Болотников, — протянул Сунбулов. — Для нас, дворян, он кто? Холоп!
— А видывал ли ты его, Гриша, — подзадорил Истома, — он главным воеводой над нами государем Дмитрием поставлен.
Сунбулов выругался:
— Признавать не желаю, а Москву мы и сами можем тряхнуть. Вон как воевода Хмелевский тыл показал, и Семка Прозоровский с думным дьяком Васькой Сукиным побегли до самой Москвы.