Иоасаф спустился со стены, мелко зашагал в свою палату. В кой раз посокрушался, что нет рядом келаря Авраамия Палицына. Так уж случилось, накануне осады отъехал он в Москву, к патриарху. Послал архимандрит через Палицына письмо государю, бил челом, просил стрельцов для охраны лавры, но Василий пока отмалчивается.
Шел архимандрит по двору, кивал одобрительно: люди не бродили без дела. Даже детишки собирали вражеские стрелы, относили их лучникам, а кто постарше, носили пушкарям ядра, которые в последние дни неприятель щедро обрушивал на лавру.
Архимандрит подумал о том, что нельзя без кузни, надобно поспрошать, может, сыщется кузнец из мужиков: свой-то, монах Григорий, два месяца как умер. С того дня закрыта кузница, что в угловой башне.
Указали Иоасафу на Артамошку и Федора. Архимандриту мужики эти приглянулись, хоть и из ватажных. Но Иоасаф сказал сам себе: в нынешние времена вся Русь ими наводнена. А за то, что к самозванцу не подались, Бог простит им прошлые вины…
Уединившись в архимандритских покоях, Иоасаф достал чернила и перо, склонился над чистым листом. Он, Иоасаф, должен оставить после себя свидетельство того, как отражала лавра малым числом защитников несметные полчища врагов и какие лишения терпела святая обитель. Пожевав бесцветными губами, архимандрит вывел: «Если Бог за нас, то кто против нас?..»
Отбросив Хмелевского от Коломны и побив владимирского воеводу Ивана Годунова, Пожарский вел ратников в Москву. Осень была теплая, ясная, дождило редко. Князь Дмитрий Михайлович ехал верхом впереди стрелецкого полка. Карету он не любил, предпочитая ей доброго коня. Карета расслабляла, настраивала на благодушие.
Одетый в боевые доспехи, на коне Пожарский чувствовал себя воином. Даже сон в седле, короткий, чуткий, не утомлял. И саблю обнажить успеешь, коли какая опасность.
После ночного привала отдохнувшие стрельцы шагали бодро. Радовало скорое возвращение домой, в стрелецкие слободы, что в Белом городе. Там ждали их жены, семьи, огороды, ремесло: каждый из стрельцов промышлял на жизнь, жалованье стрелецкое малое, да и то с частыми задержками…
Конь под Пожарским порывался перейти на рысь, князь натягивал повод и думал о том, как легко бояре становятся переметами: вчера Шуйскому присягали, сегодня — самозванцу, а завтра снова подадутся к Василию. Он, Пожарский, тоже не без греха: когда первый самозванец в Москву вступил, признал его царем…
Дорога то жалась к берегу Москвы-реки, то отворачивала к самому лесу, и тогда стрелецкий голова выставлял боковое охранение: лес таил опасность, в любую минуту из него могли высыпать сотни ватажников, отчаянных, не знающих жалости.
Пожарскому было известно, что в этих местах гуляет ватага атамана Салькова. Она разоряет барские поместья, чинит беспощадный суд — скорый, кровавый. Кому служит Сальков: самозванцу ли, сам себе? Князь Дмитрий Михайлович искал с ним встречи.
В полдень из ертаула прискакал дворянин, сказал: на переправе через Пахру ватага в несколько сотен. Пожарский подозвал полкового голову, велел ускорить шаг, чтобы не дать уйти атаману.
К Пахре подошли к обеду. Не успели ватажники изготовиться к бою, как набежали стрельцы, прижали к берегу. Ожесточенно отбивались ватажники — не дают стрельцы отойти к лесу, в речку загоняют. Берег усеяли убитые и раненые: секут стрельцы ватажников, топят в воде. Щедро обагрилась Пахра холопской кровью.
Тимоша пришел в себя к утру. Свежо. У костра, обхватив колени, сидит Андрейка и смотрит, как роем поднимаются в звездное небо искры. Тимоша попытался встать, застонал от боли.
Андрейка услышал, вскочил:
— Очнулся?
— Пить, — попросил Тимоша.
Андрейка нацедил из висевшего над костром казана чашу кипятка, настоянного на духмяной траве, поднес Тимоше. Тот выпил жадно, обжигаясь. Опустил голову на ветки, принялся вспоминать, что с ним приключилось. Вспомнил: на них стрельцы навалились. Упал Сальков, ложились под секирами ватажники. Крики и стоны, брань и рев…
Андрейка догадался, о чем думает Тимоша, сказал:
— Кого не в бою, того после добили. Иные в Пахре утонули. Уходить в лес надобно, покуда стрельцы не нагрянули.
Неделя минула, как пристали Тимоша с Андрейкой к атаману Салькову, — и вот уже нет ватаги.
Встал Тимоша — голова кружится, гудит. Чем ударил проклятый стрелец? И раны на голове нет, а гудит и тошнит. Зашатался. Андрейка поддержал.
— Дай бердыш, опираться на него, — сказал Тимоша.
В лесу сели передохнуть. Рассвело, выглянуло солнце. С граем потянулось к Пахре воронье.
— Зловредная птица, — заметил Тимоша, — на мертвечину падкая. С очей начинает. — Поднялся, положил руку Андрейке на плечо, — Не горюй, отлежусь, лес — покрова наша.
По пятницам государь открывал «сидение с бояры» — Думу, Умащивались бояре и думные дворяне на лавках вдоль стен «по породе и чину», поодаль от царского места, а в самом конце Грановитой палаты стояли думные дьяки, переминались с ноги на ногу.
Дума при царе Василии — одна тоска, разве что указы послушают, кого куда воеводой слать, кому над войском стоять либо посольство править.
Откуда у боярина умной мысли взяться, коли под страхом живет? То холопы с Ивашкой Болотниковым грозились, нынче самозванец трясет, к себе в Тушино требует…
На Думу бояре собрались по привычке, для порядка. У Шуйского лик страдальца, в голосе дрожь:
— Воры Троице-Сергиеву лавру осадили, святую обитель обстреливают, до Владимира дошли. Ванька Годунов, Каин, к самозванцу переметнулся, ратью Коломне грозил, да на князе Пожарском ожегся…
Сидевший в кресле пониже престола патриарх Гермоген одобрительно качнул головой, а Шуйский свое ведет:
— Разбои на дорогах грозят обернуться для Москвы голодом, мором, а воеводы наши тушинцам тыл показывают. — И посмотрел с укором на брата, князя Ивана.
Того на прошлой неделе тушинцы побили на Ярославской дороге. Он опустил глаза, дернулся сердито.
Василий откашлялся:
— Воздадим должное князю Пожарскому: удержал Рязанскую дорогу от разбойников.
— Будем уповать на Господа, — вставил Гермоген.
— Воистину, владыко.
Тут Прокопий Ляпунов подал голос:
— Покуда князь Михайло Васильевич Скопин в Новгороде силу соберет, нам надобно освободить Ярославскую дорогу и Стромынку.
Дмитрий Шуйский заметил ехидно:
— С каким воинством? Да и не по чести думный дворянин Прокопий себя держит, государя прерывает.
— А вы, Шуйские, по чести поступаете? Сколько раз воинство губили и от воров зайцами бегаете!
Зашумела Дума, застучала посохами: кто сторону Ляпунова держит, кто — Шуйских, насилу унялись.
— Лучше бы вы на рати такую воинственность казали, — скорбно вымолвил Василий, — а то пропустили Сапегу в северные земли и в Заволжье. Нашим бы дворянам и детям боярским к новому бою готовиться, ан они службу ратную побросали и по домам кинулись, а за ними вослед инородцы побежали. А ведь крест целовали! Не я ль понуждал собираться под Москву людям ратным, во многие грады гонцов слал с епистолиями, скликал чины воинские, за нетство и укрытие наказаниями грозил — все попусту! Нынче велю воеводам астраханскому боярину Шереметеву и смоленскому боярину Шеину, дабы вели в Москву понизовье и смоленских ратников. А заволжским северным городам собираться в Ярославле и стоять за свои места с оружием, живота не жалеючи… И еще о чем речь поведу: отпустили мы воровскую девку Маринку Мнишек в Речь Посполитую, да в дороге перестрел ее хорунжий Зборовский с гайдуками и увез в Тушино.
— Стрельцы-то куда глядели? — выкрикнул Куракин. — Зенки на что дадены?
Но Шуйский о другом сказал:
— Воровская смута усилится, будут врать: в Тушине-де царь истинный, его Марина признала. Ахти, Господи.
— Может, послов к Жигмунду послать? Пусть потребует от самозванца выдачи девки Маринки, — предложил Иван Шуйский.
Ляпунов усмехнулся:
— Ответ Жигмунда известен: самозванец мне не слуга, девка Маринка ему жена и в ваших российских делах сами разбирайтесь.