Сходились в рукопашной пехота и стрельцы, водил гетман Ружинский на дворянскую конницу гусар. Блистая броней, сверкая позолотой звенящих крылышек, они рубились лихо и разъезжались, чтобы погодя снова ввязаться в дело.
Отчаянно сражались донцы Заруцкого. С ними и самозванец. Кричат казаки ободряюще:
— С нами государь!
— Здесь царь Дмитрий!
Видит Матвей Веревкин: не сбить полки Куракина и Лыкова, какие встали от стен Москвы через речку Ходынку до села Хорошева, не прорваться тушинцам в город.
Стемнело. Съехались Ружинский с гетманами и атаманами, ждут указаний от царя Дмитрия, хотя и понимают: Москву боем не взять. И самозванец велел отходить в Тушино.
В пасхальную ночь не спит Россия. По всей русской земле служат всенощную. В полночь в Кремле запружена Соборная площадь, ждет первого удара колокола Ивана Великого. Замерла Москва. И вот мягко, будто пробуя голос, на Ивановской площади раздался благовест, загудел Иван Великий басовито, могуче и враз смолк, когда с Успенского собора прозвенел «Конец» малый, голосистый «Ясак», и по всем церквам и соборам зазвонили, заиграли на все голоса большие и малые колокола и колокольцы, переливаясь нежным серебром торжественно и дивно. Озарилась свечами Россия, возвестив Воскресение Христа. Забылись на время голод и мор…
А на третий день Пасхи из Тушина выступил гетман Молоцкий. Три эскадрона гусар и четыре сотни казаков при огневом наряде из десяти пушек-фальконет и пяти мортир повел Молоцкий на Коломну.
Воротился из Тушина в Москву князь Роман Гагарин, повинился и был прощен Шуйским, деревнями пожалован.
Бранил князь Роман Лжедмитрия, он-де и вор и самозванец, а гетман Ружинский, какой при тушинском царьке неотлучно, истый разбойник.
У Иверских ворот встретились Голицын с Гагариным.
— Почто, князь Роман, в Тушине не прижился? — спросил с хитрой усмешкой Голицын.
— Обижаешь, князь Василий, сам ведаешь, отчего из Москвы побег. Кабы схватили меня псы Шуйского, аль помиловали? Что до тушинского царька, так лучше уж Василий. Он ведь Жигмунду служит.
— Что так?
— У вора не бояре советчики, а ляхи и литва. Такого ли царя Руси надобно?
— А что митрополит Филарет?
— Владыка в разговоры не вступает, остерегается. Самозванец к нему караул приставил.
Говорит Гагарин, а сам глаза отводит. Утаил, о чем Филарет просил брату Ивану Никитичу передать. Наказывал особливо беречь сына его, Михайлу, а что до самозванца, так на него надежды не держал, но и Шуйский Василий на царстве негоден, все беды от его правления.
— Ох, князь Роман, таишься, мнишь, с доносом побегу?
— Не пытай меня, князь Василий Васильевич, и зла не держи.
— Бог с тобой, князь Роман Иванович, я тебя не неволю: чать, за одно стояли.
На тушинской околице, при выезде на Смоленскую дорогу, торговый человек из покалеченных стрельцов, сухорукий Федька Андропов, трактир открыл. В большей половине избы — харчевня, за стеной — печь, у которой жена Федьки, крупная, рябая, вертелась день-деньской, варила, жарила, пекла хлебы, гремела ухватом, горшками.
А в пристройке — ночлежка для заезжих и бездомных. Отдельно — чистая горница для знатных панов и бояр с дворянами.
В трактире всегда людно. За длинным сосновым столом редкое место гуляет. Как-то ввалились в трактир дьяки государевы Васька Юрьев и Ванька Грамотин по кличке Попович, а с ними стольник Молчанов. Федька своим дружкам стол в горнице накрыл, угощал щедро, корчажного пива из солода и хмеля выставил. Юрьев жбан погладил. Молчанов хохотнул:
— Васька жбан ровно бабу обихаживает.
Грамотин пропел:
— Пей вино, да не брагу, люби девку, а не бабу.
— Вина нет, с браги начнем, — тряхнул кудрями Васька и снова погладил пузатый жбан. — В Астрахани пил я кизлярку, крепка-а-а.
Ванька Грамотин хмыкнул:
— Ране в Астрахани вино — деньга ведро, пей, покуда рука ковш держит.
— Верно, Попович…
К ночи спьяну языки развязались. Разве что Федька Андропов трезв. Трактирщик мало пил, больше слушал.
Грамотин вдруг ни с того ни с сего сказал:
— Как из Москвы отошли, государь в расстройстве каждодневном, утро с водки пейсиховой начинает.
Юрьев луковицу отгрыз с хрустом, прожевал:
— Как не быть в расстройстве, Москва по носу щелкнула, а от Молоцкого весть неприятная: Коломна ворота закрыла. Ко всему, сказывают, колымчанам в подмогу Пожарский идет.
— Не идет, готовится. Пожарский Хмелевского поучил, тот надолго запомнил, — снова вставил Грамотин.
Молчанов сопел, обгладывая поросячью ногу. Потом долго стучал костью по столешнице, выбивая мозги. Дьяки прекратили разговор, смотрели.
Федька Андропов заметил:
— Понапрасну стараешься: кабы горячие — враз выскочат, а холодные — только стол побьешь.
Отложил кость Молчанов, покосился на трактирщика и дьяков:
— Кабы только Москва и Коломна! Ляхи не надежны, избави Бог, покинут государя.
— Они в Московию явились наживы ради и, может, давнехонько от Дмитрия отошли бы, да за рокош многим панам вельможным Жигмунд простил, — согласился Юрьев.
— Без ляхов нам не обойтись.
— Истинно, Попович, — кивнул Молчанов.
Андропову сделалось страшно: речи-то какие ведут! За них с палачом познаешься. Поднялся, намереваясь уйти, но стольник его за рукав схватил:
— Не пяться раком, аль испугался? Так кто донос настрочит, они? — ткнул пальцем в дьяков. — Я, ты? Нет, все мы одной веревкой повязаны. — И повел по горнице мутным, тяжелым взглядом. — Князь Гагарин и кое-кто к Шуйскому воротились, нам же в Москву без царя Дмитрия дорога заказана. Не помилует Васька-шубник ни меня, ни вас, а тем паче князя Григория Шаховского. Посему, чему быть, того не миновать. — Подставил чашу: — Наливай, Федор!
Звездная майская ночь, тихая, теплая. На подворье князя Пожарского, у закрытых на запор глухих ворот, топчется караульный мужик. Тут же на молодой траве разлеглись чуткие псы, сторожат княжью усадьбу, а за высоким бревенчатым забором спит Москва.
Положив на плечо суковатую палку, караульный чешет затылок, гадает, отчего не спится князю. Уселся на сосновых ступеньках, едва месяц засветился, и, эвона, к полуночи добирается, а он на покой не собирается. На месте князя мужик давно бы почивал на мягком ложе, в палате да с сытым желудком. Тут же сторожи, а в пузе урчит от голода, перебирает пустые кишки и темень в глазах…
Откуда знать мужику, о чем мысли Пожарского. А думает он о том, что Молоцкий хоть и не взял Коломну, но дорогу московскую оседлал. Совсем голодно станет на Москве. Вчера боярская Дума приговорила ему, князю Пожарскому, обезопасить путь хлебным обозам, очистить дорогу от воровских застав.
Ныне не шумят торговые ряды на Красной площади и не снует говорливый люд, а там, где прежде торг горячими пирогами и сбитнем вели, откуда за версту ноздри щекотал сдобный дух, теперь вольно гулял ветер. Пусто и в Охотном ряду, редко где висели сомнительные бараньи и кроликовые тушки, скорее напоминавшие собачатину и ободранных кошек.
Пожарский Молоцкого не страшится. Со стрелецким полком и конными дворянами он отбросит тушинцев от Коломны и рассеет их заставы на дорогах, но стоит ему вернуться в Москву, как новые воровские ватаги станут совершать набеги на обозы. Князь Дмитрий Михайлович понимал: положение в Москве изменится только с разгромом самозванца. Но на Думе Пожарский об этом не сказал: ну как Шуйский и бояре подумают, что он испугался тушинцев.
И еще мысли у него о том, что неудача Лжедмитрия в сражении за Москву остудит тушинцев и нового наступления теперь ожидать можно, разве когда Сапега и Лисовский возьмут лавру и замирят Замосковье.
Нелегкое испытание выпало на Троице-Сергиеву лавру, подоспел бы Скопин-Шуйский… А из Астрахани от Шереметева весть добрая: вскорости князь к Москве двинется. Пожалуй, к осени надо ожидать астраханцев. Только бы не случилось лиха на Москве, голодный народ на бунт подбить немудрено…
И не о Шуйском печется князь Дмитрий. Никудышный из Василия царь, но еще хуже будет, ежели самозванец с ляхами и иными ворами в Москву вступят. Много, ох как много за то с Руси Речь Посполитая запросит, и Лжедмитрий требования Жигмунда исполнит. Пользуясь смутой, иноземцы рвут Русь: свей отхватили добрый кусок корельской земли, ляхи на Смоленский край и порубежье зарятся…