Стольник далек от понятия чести, но даже он не считает вельможных панов рыцарями.

Конь перешел на рысь, Михайло встрепенулся, подобрал повод. Дорога повела лесной опушкой. Редкие белесые березы в молодой листве, кусты распустившегося боярышника, высокие сосны в игластых шапках и поляны, расцвеченные солнцем. Желтели по зелени одуванчики, белела ромашка, качались бледно-розовые колокольчики.

У Молчанова дух захватывало: красота-то, красотища. Места грибные, ягодные. Придержал коня. Пахнуло далеким детством, и тут же накатилась тоска. Боже, неужели жил он когда-то по-человечески, не скитался на чужбине, избегая погони, не крался татем и на Руси не чувствовал себя изгоем?.. А все Шуйский! Кабы не он с боярами, сидел бы на царстве первый самозванец, а тот к Молчанову благоволил, помнил, кто род годуновский извел…

Стольник глянул на тяжелые, поросшие щетиной кулаки. Этими руками он, Михайло, удушил Марью Годунову, жену царя Бориса… Крутнул головой, отгоняя непрошеные мысли, перевел взгляд на лесную поляну. Тенью проплыло по ней облако, и снова заиграло солнце, щедрое, яркое. Михайло решает: ежели самозванец сядет на царство, он, стольник, попросит у него деревни и чтоб в местах, как здесь…

К вечеру второго дня добрался к Троице-Сергиевой лавре. Чем ближе к монастырю, тем люднее. Своими станами расположилась литва и ляхи, казаки и ватажники. На месте некогда большого села Клементьева, где в прошлые лета во время частых богомольных выездов в лавру царский поезд делал последнюю остановку, раскидывали шитый серебряной и золотой нитью шатер и царь отдыхал, менял дорожное платье, после чего въезжал в лавру, — теперь редкие избы, а вокруг батареи тяжелых орудий да укрепления из плетней и бревен.

В станах горели костры, в казанах варилась похлебка, на угольях пекли куски мяса, грели воду. Все было буднично, и ничто не напоминало о недавнем сражении. В лавре звонили колокола, над монастырской поварней вился сизый дымок, на башнях перекликались караульные.

Сапегу Молчанов застал у колодца с замшелым срубом. Высокий, худой староста усвятский подставил оголенную спину под ковш. Молодой литвин поливал, а Сапега плескался, пофыркивал довольно. Наконец растерся льняным рушником докрасна и, натянув рубаху, спросил Молчанова:

— Цидулу привез?

Прочитал, глянул на стольника пренебрежительно:

— Царику бы не браниться, а на приступ сходить. Я из Литвы хоругвь привел. Где она? Не ленись, стольник, посчитай кресты на погосте.

Глаза у Сапеги сделались холодные, злые, а речь дерзкая:

— Скажи царику, я возьму этот проклятый монастырь с его упрямыми монахами, стрельцами и холопами, но пусть царик ответит, отчего он еще не в Москве. Разве москали не хотят признать его?..

Ночевал Молчанов в крестьянской избе с шляхтичами. Пробудился, тело, искусанное клопами, жгло огнем. В избе темень. Вокруг храп и стон. Стольник поспешил на воздух. Небо чистое, звездное. Поблизости от избы горел костер. Молчанов узнал своих казаков. Они бодрствовали. Михайло подсел к огню. Казаки разговаривали.

— У нас, на Дону, в такую пору рыба на нерест идет, — говорил казак постарше годами. — На мелях вода ажник кипит. А из моря осетер и белуга подваливает.

— Не бередь душу, Антип, — перебил его товарищ и тут же свое завел: — Я раков ловил. У нас по заводям их уйма, огромные, клещастые, их из воды тянешь, а они глаза пучат, усами шевелят.

— Пугают.

Под мерный говор Молчанов вздремнул сидя, и привиделась ему родная река в самом верховье, неподалеку от Вязьмы, узкая, мелкая, где и рыба-то — одни ершики. Однако приснилось Михайле, что поймал он ерша размером небывалым. Раздулся ерш, плавники выставил угрожающе и голосом человеческим заговорил: «Тать ты, Молчанов, и душегуб».

Смотрит стольник, а у ерша голова Марьи Годуновой. Страх обуял Михайлу, он вздрогнул, пробудился. Проворчал сердито:

— Пропади ты пропадом, и с того света напоминаешь о себе.

Насилу дождался рассвета, заторопился в обратную дорогу.

На прошлой неделе варили миро и по всем патриаршим палатам разливался мягкий, благовонный дух.

Гермоген вышел к обеду в темной шелковой рясе, сотворил молитву, сел к столу. Среда — день постный, и еда у патриарха — грузди соленые, капуста, пересыпанная кольцами лука и щедро политая конопляным маслом, пирог-свекольник с киселем овсяным да в жбанчике квас хлебный.

Подцепив кусочек груздя, Гермоген похрустел, потом наколол капусты с луком. Ел нехотя, без аппетита. Не столько трапезовал, сколько думал. Неустройство земли Русской — забота Церкви Православной. Слаб царь Василий, слаб. Мало кто знал так Шуйского, как Гермоген. В душу ему не раз заглядывал. Видел царя в страхе и растерянности, в торжестве и величии. Коварен и лжив Василий, много у него недругов. Ему бы козней боярских остерегаться да на дворян опору держать.

Не за Шуйского страшится Гермоген: коли чего, царя Земский собор изберет, свято место пусто не бывает. Пугает патриарха, что самозванец на царство рвется… За ним по земле российской цепкой повиликой поползет вера латинская, и начнется распад государства Московского, кое складывается веками.

Ляхи и литва привели самозванца под стены Белого города, а с ними ксендзы с напутствием папы римского.

— Костьми лягу, а не приму веры латинской, не стану униатом, — шепчут бледные губы Гермогена.

И в памяти его всплыло далекое прошлое, как молодым еще отроком добирался до сказочной Греции. Море несло его в мир мечты и, когда попал на гору Афонскую, святую, Богом данную, больше трех лет прожил в русском Пантелеевском монастыре, принял монашеский постриг. Здесь же языки греческий и латинский познал… Тому тридцать лет минуло. Поднялся Гермоген, перекрестился. Стоявший за спиной послушник отодвинул кресло, помог выйти из-за стола. Патриарх посмотрел на отрока. Темноглазый, с пушком на лице и русыми, до плеч волосами. Вот таким Гермоген явился на гору Афонскую.

Послушник склонил голову. Патриарх благословил его и медленно, опираясь на высокий посох, направился в книжную хоромину.

Из Тушина в Москву Филарету дороги нет. Попытался митрополит отай отъехать, ан, едва в колымаге умостился, воротили. Заруцкий еще и пристыдил:

— Тебя, владыка, государь в патриархи возвел, а ты в бега пустился. Аль урок тверского архиепископа Феоктиста тебе не впрок? Васьки Шуйского дни сочтены, тогда и воротишься с царем Дмитрием.

Филарету о тверском архиепископе напоминать не следовало, убили воры.

На Крещение удалось митрополиту передать письмо патриарху. Писал Филарет, как увезли его силком в Тушино и держат, приставив стражу, а самозванец еще и глумится, патриархом зовет, на что он, митрополит, сильно гневается. Просил Филарет патриарха поминать его в своих молитвах, а страдания он терпит безвинно и на Бога не ропщет…

Первыми из Астрахани выступили стрельцы. Город покидали под вой стрельчих и молодок, шутки и смех гомонившего многолюдья.

Вышел из кремля в полном облачении митрополит с духовенством, благословил воинство на победу.

За стрельцами конные упряжки тянули огневой наряд с добрым запасом ядер и порохового зелья. Следом катил груженый обоз, а завершала конница астраханских дворян.

Выдвинув ертаул и боковые сторожи, полки двинулись к Царицыну. В тот же день от астраханского причала отвалила флотилия. Налегая на весла, корабельщики вывели ладьи на стрежень и, поставив паруса, медленно двинулись вверх по Волге.

Долго стоял Шереметев на замшелых, мокрых бревнах пристани, смотрел, как уходят суда. Речной ветер сеял мелкими брызгами, швырял в лицо, борода и усы сделались влажными. Вот и на последней ладье подняли парус и князь-воевода уселся в крытый возок, последовал за войском.

Колокола сзывали к обедне, и звон повисал в небе голодной Москвы. В соборах и церквах малолюдно даже в воскресный день. И позабыты слова Священного Писания:

«Давай алчущим от хлеба твоего и нагим от одежд твоих; от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыни, и да не жалеет глаз твой, когда будешь творить милостыню!..»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: