Здесь хмельным хоть залейся. От него царской казне доход великий. А тех, кто промышлял курением вина тайно, выискивали и, изловив, секли нещадно у Земского приказа, дабы другим неповадно было.
В московских питейных домах завсегда людно и колготно, дым коромыслом. Зашел Артамошка в кабак, что в Китай-городе, у мясного ряда, осмотрелся. Просторная изба, двухъярусная. Внизу за бочками с вином и квашеной капустой укрылись два юрких мужичка, охочих до игры, метали кости, бубнили:
— Семенку за табак батогами драли.
— По первой. Аль забыл, как Михася, чтоб табаком не торговал, ноздри распороли и, нос отрезав, в ссылку упекли.
Подозрительно посмотрели на Акинфиева, за свое принялись. По скрипучим ступеням поднялся Артамошка на второй ярус. Здесь стол и скамьи, в углу стойка, уставленная кувшинами и чарками, железный ящик для денег.
Мордатый целовальник, рукава рубахи до локтей закатаны, покрикивает на обсевших стол пьяных, разомлевших мужиков. В углу взлохмаченный парень обнял девку непотребную, целует. Та взвизгивает, хохочет.
— За штоф, милай, вся твоя буду.
Тускло освещая кабак, смрадно чадят фитили в плошках. Артамошка Акинфиев примостился у края стола, пригорюнился. Добирался в Москву, надеялся жену Агриппину увидеть, ан нет ее. Соседи сказывают, исчезла она в ту ночь, когда шляхту били. Куда — никто не знал, может, в другой город перебралась, может, убил какой пан…
Грустно Артамошке, хоть вой, как тот волк, какого он пожалел в ту ночь в Севске.
Целовальник тронул Акинфиева за плечо:
— Что ясти и пити желаешь, красный молодец?
— А, что подашь, — безразлично отмахнулся Артамошка.
Целовальник поставил перед ним штоф с водкой, кусок холодного поросячьего бока, миску с кашей гречневой.
Оттолкнув парня, девка подсела к Акинфиеву.
— Угости, милай, не пожалеешь.
Артамошка налил ей чарку, отрезал мяса. Парень из-за стола поднялся, глаза осовелые.
— Мою бабу не замай!
— Охолонь, едрен корень. Своя, так и корми.
Парень на Артамошку с кулаками полез, другие подзадоривают:
— Врежь ему, Листрат, откель он тут такой!
Акинфиев руку парня перехватил, вывернул. Взвыл тот от боли, изогнулся. Подтащил его Артамошка к двери, столкнул со ступенек, а сам, плюнув, покинул кабак.
Идет Акинфиев по Москве, глазеет. Горят позолотой купола церквей, кресты на маковках, играют на солнце слюдяные оконца боярских теремов. Москва — всем городам город.
У церкви Фрола и Лавра, что на Мясницкой улице, постоял Артамошка, потоптался, потом сызнова к торговым рядам воротился. На Красной площади стало людно. Затрезвонили колокола к обедне, купцы закрывали лавки. Идет Артамошка вдоль каменной стены, на женщин поглядывает, может, случится, Агриппину встретить…
Берегом Москвы-реки через Тайницкие ворота в Кремль вступил. На Ивановской площади задержался. По одну руку старый двор государев, палаты царя Бориса; по другую — колокольня Ивана Великого вознеслась в небо; прямо перед Акинфиевым — соборная церковь Блаженной Девы Марии, собор Успенский, а чуть в стороне — двор патриарший.
Пошел Артамошка в собор, полумрак, свечи горят, люда мало, певчие ладно выводят. Помолился перед иконой Иоанна Крестителя, покинул церковь.
У Судебного приказа зеваки собрались, поговаривают:
— Счас вора сечь будут.
— Не, стрельца. За самозванца распинался.
— Это какого?
— Не ребенок, сам ведаешь.
— Дмитрия? Врет, Дмитрия убили бояре.
— А можа, ен, стрелец, правду говаривал? — сказал подпоясанный бечевой посадский.
Появился палач в красной рубахе. На людей посмотрел, подбоченясь, спросил весело:
— До смерти драть или до беспамятства?
— Чего вопрошаешь? — ругнулся посадский. — Все одно наоборот сделаешь.
— Гы-гы, — оскалился палач и звонко, с потягом, щелкнул сыромятным кнутом.
Подручный палача выволок из подвала человека, взял за руки, легко закинул себе за спину. Из толпы выкрикнули, не то удивляясь, не то восхищаясь ловкостью подручного:
— Лихо взял на козу.
— Насобачился!
Опираясь на рогатый посох, из приказа вышел дьяк, зевнул сонно и, не заглядывая в свиток, прогундосил:
— Стрелецкий десятник Савватей Колесов, сын Кузьмы, за непотребные речи приговорен к полсотни батогов. Приступай, кат.
Свистнул батог, и вскипел яркий рубец на спине десятника. А кнут вдругорядь взвился. Вздрогнул, завыл Савватей Колесов.
Рядом с Артамошкой баба в просторном платье из объяри раскраснелась, глаза горят:
— Во хлещет!
— Дура! — повернулся к ней посадский. — Кабы тебя так, небось визжала бы свиньей недорезанной.
— За смутьяна вступаешься? — Баба грудью полезла на посадского. — Чать, по тебе дыба скучает!
— Подлая ты женка, — ругнулся Акинфиев. — Эко тебя от чужой крови разобрало.
Отошел Артамошка от Судебного приказа, твердо решив в Москве не задерживаться, возвращаться в Севск, где дожидались его товарищи.
Глава 3
Маркиз Мнишек. Болотников. Князь Шаховской признает Болотникова крестьянским воеводой. Народ гулевой, холопья вольница
В закрытой дребезжащей колымаге под крепким конвоем везли из Москвы в Ярославль Марину Мнишек и сандомирского воеводу пана Юрия. Похудела Марина, подбородок заострился, только глаза прежние: большие, красивые. Всю дорогу Марина даже с отцом не разговаривала, забилась в угол недавняя царица, не плачет, злобствует.
За стеной колымаги стрельцы перекликались, смеялись. Им нет дела до Мнишеков, в Ярославле сдадут жену самозванца с ее отцом и другими вельможными панами в острог и назад, по домам.
Душно, лето на вторую половину завернуло. В колымаге тряско. Будто вчера то было, когда в сопровождении многочисленной шляхты и вельможных панов ехала Марина в Москву. На всем пути ее торжественно встречали бояре и дворяне, выгоняли люд расчищать дорогу. Белые кони цугом тащили золоченую карету, обитую изнутри дорогими соболями. Марине вспоминается это, как сладкий сон.
— Сто чертей его матке! — бормочет воевода. Давно небритые щеки заросли седой щетиной. Одутловатое лицо трясется от гнева. — Тысяча проклятий иезуиту Игнатию Рангони. Соблазнил искуситель. «Царевич Дмитрий, дочь-царица!» — передразнил воевода. — Чертовы московиты! Будь проклят и круль Сигизмунд! Але не сулил он подмогу Дмитрию, когда запрашивал у него Смоленск?
Марина не вступает в разговор, ей опостылела отцова ворчливость.
Сандомирский воевода винил папского легата Игнатия Рангони, бранил и второго Рангони, епископа Александра, Марининого духовника в Москве. Отец никак не желает согласиться, что и он был с ними заодно. Они все, и с ними король, твердили, в каком почете будет Марина, сделавшись царицей. И не скрывали, что ждут от нее: Сигизмунд — российских земель, римский папа через своих легатов требовал, чтобы Марина внушила Дмитрию склонить русскую церковь на Унию с католической и признать над ней главой папу Павла; отец мечтал о северских городах…
Остренький подбородок Марины обиженно подрагивает, а темные глаза влажнеют. Она прикрывает веки, кусает пересохшие губы. Марина писала Шуйскому, просила разрешения вернуться в Сандомир, но вместо этого ее везут в Ярославль. И от короля никаких вестей. Нет на царстве Дмитрия, и она не нужна ни Сигизмунду, ни римскому папе. Марина не задумывалась, истинный ли царевич Дмитрий или самозванец. Он достиг царства, и это для нее было главное.
«Погиб Дмитрий или бежал?» — думает Марина. Ведь ей не показали убитого. Она ежится испуганно, вспомнив, как в ту ночь у нее на глазах стрелец заколол ее любимого и верного рыцаря Яся.
— Матка бозка, — шепчет Марина.
Воевода поворачивается, решив, что она заговорила с ним, но Марина снова сцепила зубы, и Мнишек брюзжит:
— Мы разорены, московиты забрали у нас все, а в нашем фамильном сандомирском замке, с тех пор, как в нем побывал царевич со своими прожорливыми гайдуками, сто чертей его матке, одни мыши.