Василий Васильевич накинул на плечи кафтан, подошел к оконцу. Через чистую слюду сочился лунный свет, мягко разливался по опочивальне. Залаяли псы, метнулись к воротам. Голицын вздохнул: время неспокойное. И зачем Ваську царем избрали?

В «прелестном» письме к Голицыну Ружинский сулил ему милости царя Дмитрия, когда тот вступит в Москву. То письмо Голицын оставил без ответа. Воистину он, Василий Васильевич, усердствовал Гришке Отрепьеву, но за тем Лжедмитрием экая силища стояла, все московские воеводы изменили Годунову, даже Петр Басманов, любимец Бориса, и то переметнулся, лучшим другом самозванца стал. А вот второй самозванец дальше Тушина не двинулся…

На прошлой неделе набрался Голицын страху: караульные изловили тушинского лазутчика Якова Розана и нашли при нем письмо Ружинского. Слава Богу, гетман Роман не писал имени, кому адресовал, а Розан и на дыбе не повинился, смерть в муках принял, но не назвал, к кому шел.

Василия Васильевича даже пот холодный прошиб: ну как не выдержал бы Яков, познаться бы Голицыну с палачом.

Вздрогнул, перекрестился:

— Все в руце твоей, Господи…

Рискует Голицын. Не успел опамятствовать от письма Ружинского, как заявился Михайло Молчанов. Пришлось Василию Васильевичу хоронить его у себя, в хоромах, выслушивать от стольника то, о чем хотелось забыть. А Молчанов во хмелю напомнил о том, как Годуновых извели…

Рваное облачко краем наползло на луну, и в опочивальню влилась тень, медленно двинулась по стене. Была она необычайно похожа на женщину. Вот голова, грудь, поднятые руки. Она чем-то напомнила Голицыну Марью Годунову. Так же вздымала она руки, когда к ней ворвались стрельцы с Молчановым.

Князь Голицын выкрикнул в испуге:

— Изыди, не я тебя жизни решал, а стольник Михайло! — Но Голицын ясно услышал, как тень царицы Марьи заговорила:

— Но ты сына моего, царевича Федора, удушил…

Князь заорал дико, и в опочивальню вбежал молодой холоп.

— Запали свечу! — Голицын отер пот со лба. — Причудится этакое… Ответствуй, холоп, о чем дворня пустословит?

— И, князь-батюшка, — хихикнул холоп, — дворня она и есть дворня.

— Ладно ужо, пошел прочь.

Черная весть на крыльях летит, и пока гонец смоленского воеводы Шеина, минуя заставы тушинцев, добрался к Москве, там уже знали: Речь Посполитая на Русь войной пошла.

Отразили первый приступ.

Откатилось Посполито рушение от смоленских стен с большим уроном, за что Сигизмунд попрекнул:

— Мы пришли сюда, панове, не для того, чтобы москали видели наши спины. А князю Ружинскому я отписал, чтобы шляхта не служила царику, когда мы берем Смоленск.

— Ружинский упрям, как ослица кардинала Краковского, — рассмеялся Гонсевский.

Король на шутку не прореагировал:

— Воевать с москалями надо с таким же упорством, панове, как они сопротивляются нам…

Пользуясь передышкой, Шеин велел заделать пробоины, на случай коли протаранят ворота, позади возвести каменную стену.

Узнал о том Сигизмунд, позвал Жолкевского:

— Вельможный пан коронный, наши ядра крепче камня, и мы не дадим покоя тем, кто отсиживается за стенами.

— Я так и сделал, ваше величество.

Сигизмунд откинул голову, глянул насмешливо:

— Пан коронный знает наперед, о чем я думаю?

— О делах воинских, ваше величество, о делах воинских, иначе вы будете иметь плохого воеводу.

— Может, коронный не верил и в успех приступа?

— Но ваше величество спросили меня об этом прежде?..

Лицо короля покрылось бледными пятнами:

— Коронный против приступов?

— Против поспешных, ваше величество. Такой час настанет, когда в город войдет всесильный пан голод.

Сигизмунд щипнул ус:

— Я поразмыслю, вельможный пан коронный.

Воротившись с Думы, Шуйский уединился в Крестовой, что рядом с опочивальней. Опустившись на колени перед образом Спасителя, принялся отбивать поклоны. Горели свечи, и строго смотрел Иисус Христос. Молил царь у Бога для себя светлых дней. Возведя очи горе, Василий шептал:

— Нет мне покоя. Господи, почто посылаешь испытания горькие и тяжкие?

В его памяти мелькали чередой годы жизни. Каждодневно в страхе варился в царствование Грозного. Казни избежал. При Годунове красная рубаха палача маячила перед ним. При Гришке Отрепьеве едва с пыточной не спознался… Теперь, когда он, Шуйский, государь, Болотников под ним трон раскачивал. Нынче второй самозванец… Получив добрую весть из Александровской слободы, не успел радость полной чашей испить, как с западного рубежа новая беда: Жигмунд Смоленск осадил…

Ныне Дума приговорила, как отгонят тушинца от Москвы и обезопасится Смоленская дорога, слать к королю посольство, зачем мирный уговор порушил, войну против России начал?

На Думе патриарх гневно стучал посохом о пол:

— За Жигмундом иезуиты следуют! Эти слуги папы римского хотят нам Унию, веру латинскую. Не позволим! Тебе, государь, вам, бояре думные, всему воинству российскому вручается судьба православия и государственность…

Из Крестовой Василий направился на половину жены. Марья с девицами занималась рукоделием. Шуйский повел взглядом, и девиц как ветром сдуло. Присел Василий на край лавки, уставился на Марью. Та очи потупила, руки на коленях подрагивают.

— Видать, не судьба ты моя, Марья.

— Твоя воля, государь.

— А будет к тебе мое слово царское: как изгоним самозванца да ворье изведем, в монастырь удались.

Промолчала молодая царица, по щекам слезинки покатились.

— Да не вздумай перечить. И у патриарха сама пострига просить станешь.

Глава 8

Скопин-Шуйский возвращается в Москву. Самозванец бежит в Калугу. Мнишек отъехала в Дмитров. Тушинское посольство у короля. Войско самозванца. К Волоколамску. Смерть Скопина-Шуйского

В Александровской слободе Скопин-Шуйский не задержался. Оставив Шереметева с другими воеводами очищать Замосковье от тушинцев, князь Михайло въехал в Москву.

Выбрались за полдень. Санная кибитка скользила легко. Скрипел снег под полозом, покачивалась на ухабах кибитка, заносило по насту. Ровно тлели угли в глиняном горшочке, и чуть слышное тепло растекалось по кибитке.

За слюдяным стекольцем пробегают леса, овраги, стелется белая пустошь. И снова леса, перелески…

В пути случилось князю заночевать в большой малолюдной деревне. На пригорочке церквушка рубленая, а рядом домик священника. Отец Алексий был таким же древним, как и церковь и жилье. Высокий, худой, в черной рясе, поверх которой крест на цепочке, смотрел на князя из-под седых, нависших бровей. На неприкрытой голове жидкие седые волосенки, больше напоминавшие пух.

Князь и священник сидели на лавках друг против друга за дубовым столом, беседовали спокойно. Попадья, такая же ветхая, как и муж, поставила кашу гречневую, кувшинчик молока, положила ложки из липы. Потрескивала в поставце лучина, и отец Алексий, поглаживая белую бороду, говорил тихо, но внятно:

— Откуда есть пошло неустройство наше? В даль веков вглядываюсь яз. Не в те ль века, когда князья друг другу очи выкалывали либо землю зорили? А может, от лютости Иоанна Васильевича, творившего содом и гоморру?

Повременил, снова заговорил:

— Ответствуй, князь, в чем сила власти государственной? — И тут же, не дождавшись ответа, заключил: — В народе! Глас народа слышать, скорбь людскую сердцем воспринимать, править по разуму… Зри, князь, беден яз и приход мой, но не сетую, плачу, ибо разор погнал прихожан в неизвестное. Где они, с кем долю мыкают?

Отец Алексий влил в кашу молоко, подвинул Скопину-Шуйскому:

— Поешь, князь, греча силы придает… Яз же умишком своим предвижу: устал люд, но еще не конец его мытарствам. Многие испытания примет, но настанет час, и поднимется народ на тех, кто зорит Русь либо с иноземцами посягает на устои государства Российского. Тогда соберется Земский собор и волей Господней займется обустройством земли российской…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: