Смотрю, вид у нее такой покойный, будто совсем и не сердится. «Ну, — думаю, — матушка, когда ты такая, так и я же к тебе стану иная».
«Я, — говорю ей, — Леканида Петровна, в своем доме хозяйка и все говорить могу; а тебе если мои разговоры неприятны, так не угодно ли, — говорю, — отправляться куда угодно».
«И не беспокойтесь, — говорит, — я и отправлюсь».
«Только прежде всего надо, — я говорю, — рассчитаться: честные люди, не рассчитавшись, не съезжают».
«Опять, — говорит, — не беспокойтесь».
«Я, — отвечаю, — не беспокоюсь», — ну, только считаю ей за полтора месяца за квартиру десять рублей и что пила-ела пятнадцать рублей, да за чай, говорю, положим хоть три целковых, тридцать один целковый, говорю. За свечки тут-то не посчитала, и что в баню с собой два раза ее брала, и то тоже забыла.
«Очень хорошо-с, — отвечает, — все будет вам заплачено».
На другой день вечером ворочаюсь опять домой, застаю ее, что она опять сидит себе рубашку шьет, а на стенке, так насупротив ее, на гвоздике висит этакой бурнус, черный атласный, хороший бурнус, на гроденаплевой подкладке и на пуху. Закипело у меня, знаешь, что все это через меня, через мое радетельство получила, да еще без меня же, словно будто потоймя от меня справляет.
«Бурнусы-то, — говорю, — можно б, мне кажется, погодить справлять, а прежде б с долгами расчесться».
Она на эти мои слова сейчас опущает белу рученьку в карман; вытаскивает оттуда бумажку и подает. Смотрю, в этой бумажке аккурат тридцать и один целковый.
Взяла я деньги и говорю: «Благодарствуйте, — говорю, — Леканида Петровна». Уж «вы» ей, знаешь, нарочно говорю.
«Не за что-с», — отвечает, — а сама и глаз на меня даже с работы не вскинет; все шьет, все шьет; так игла-то у нее и летает.
«Постой же, — думаю, — змейка ты зеленая; не очень еще ты чванься, что ты со мною расплатилась».
«Это, — говорю, — Леканида Петровна, вы мне мои расходы вернули, а что ж вы мне за мои за хлопоты пожалуете?»
«За какие, — спрашивает, — за хлопоты?»
«Как же, — говорю, — я вам стану объяснять? сами, чай, понимаете».
А она это шьет, наперстком-то по рубцу водит, да и говорит, не глядя: «Пусть, — говорит, — вам за эти ваши милые хлопоты платит тот, кому они были нужны».
«Да ведь вам, — говорю, — они больше всех нужны-то были».
«Нет, мне, — говорит, — они не были нужны. А впрочем, сделайте милость, оставьте меня в покое».
Довольно с тебя этой дерзости! Но я и ею пренебрегла. Пренебрегла и оставила, и не говорю с нею, и не говорю.
Только наутро, где бы пить чай, смотрю — она убралась; рубашку эту, что ночью дошила, на себя надела, недошитые свернула в платочек; смотрю, нагинается, из-под кровати вытащила кордонку, шляпочку оттуда достает… Прехорошенькая шляпочка… все во всем ее вкусе… Надела ее и говорит: «Прощайте, Домна Платоновна».
Жаль мне ее опять тут, как дочь родную, стало: «Постой же, — говорю ей, — постой, хоть чаю-то напейся!»
«Покорно благодарю, — отвечает, — я у себя буду пить чай».
Понимай, значит, — то, что у себя! Ну, бог с тобой, я и это мимо ушей пустила.
«Где ж, — говорю, — ты будешь жить?»
«На Владимирской, — говорит, — в Тарховом доме».
«Знаю, — говорю, — дом отличный, только дворники большие повесы».
«Мне, — говорит, — до дворников дела нет».
«Разумеется, — говорю, — мой друг, разумеется! Комнатку себе, что ли, наняла?»
«Нет, — отвечает, — квартиру взяла, с кухаркой буду жить».
Вон, вижу, куда заиграло! «Ах ты, хитрая! — говорю, — хитрая! — шутя на нее, знаешь, пальцем грожусь. — Зачем же, — говорю, — ты меня обманывала-то, говорила, что к мужу-то поедешь?»
«А вы, — говорит, — думаете, что я вас обманывала?»
«Да уж, — отвечаю, — что тут думать! когда б имела желание ехать, то, разумеется, не нанимала б тут квартиры».
«Ах, — говорит, — Домна Платоновна, как мне вас жалко! ничего вы не понимаете».
«Ну, — говорю, — уж не хитри, душечка! Вижу, что ты умно обделала дельце».
«Да вы, — говорит, — что это толкуете! Разве такие мерзавки, как я, к мужьям ездят?»
«Ах, мать ты моя! что ты это, — отвечаю, — себя так уж очень мерзавишь! И в пять раз мерзавней тебя, да с мужьями живут».
А она, уж совсем это на пороге-то стоючи, вдруг улыбнулась, да и говорит: «Нет, извините меня, Домна Платоновна, я на вас сердилась; ну, а вижу, что на вас нельзя сердиться, потому что вы совсем глупы».
Это вместо прощанья-то! нравится это тебе? «Ну, — подумала я ей вслед, — глупа-неглупа, а, видно, умней тебя, потому, что я захотела, то с тобой, с умницей, с воспитанной, и сделала».
Так она от меня сошла, не то что с ссорою, а все как с небольшим удовольствием. И не видала я ее с тех пор, и не видала, я думаю, больше как год. В это-то время у меня тут как-то работку бог давал: четырех купцов я женила; одну полковницкую дочь замуж выдала; одного надворного советника на вдове, на купчихе, тоже женила, ну и другие разные дела тоже перепадали, а тут это товар тоже из своего места насылали — так время и прошло. Только вышел тут такой случай: была я один раз у этого самого генерала, с которым Леканидку-то познакомила: к невестке его зашла. С сыном-то с его я давно была знакома: такой тоже весь в отца вышел. Ну, прихожу я к невестке, мантиль блондовую она хотела дать продать, а ее и нет: в Воронеж, говорят, к Митрофанию-угоднику поехала.
«Зайду, — думаю, — по старой памяти к барину».
Всхожу с заднего хода, никого нет. Я потихонечку топы-топы, да одну комнать прошла и другую, и вдруг, сударь ты мой, слышу Леканидкин голос: «Шарман мой! — говорит, — я, — говорит, — люблю тебя; ты одно мое счастье земное!»
«Отлично, — думаю, — и с папенькой и с сыночком романсы проводит моя Леканида Петровна», да сама опять топы-топы да теми же пятами вон. Узнаю-поузнаю, как это она познакомилась с этим, с молодым-то, — аж выходит, что жена-то молодого сама над нею сжалилась, навещать ее стала потихоньку, все это, знаешь, жалеючи ее, что такая будто она дамка образованная да хорошая; а она, Леканидка, ей, не хуже как мне, и отблагодарила. Ну, ничего, не мое это, значит, дело; знаю и молчу; даже еще покрываю этот ее грех, и где следует виду этого не подаю, что знаю. Прошло опять чуть не с год ли. Леканидка в ту пору жила в Кирпичном переулке. Собиралась я это на средокрестной неделе говеть и иду этак по Кирпичному переулку, глянула на дом-то да думаю: как это нехорошо, что мы с Леканидой Петровной такое время поссорившись; тела и крови готовясь принять — дай зайду к ней, помирюсь! Захожу. Парад такой в квартире, что лучше требовать нельзя. Горничная — точно как барышня.
«Доложите, — говорю, — умница, что, мол, кружевница Домна Платоновна желает их видеть».
Пошла и выходит, говорит: «Пожалуйте».
Вхожу в гостиную; таково тоже все парадно, и на диване сидит это сама Леканидка и генералова невестка с ней: обе кофий кушают. Встречает меня Леканидка будто и ничего, будто со вчера всего только не видались.
Я тоже со всей моей простотой: «Славно, — говорю, — живешь, душечка; дай бог тебе и еще лучше».
А она с той что-то вдруг и залопотала по-французски. Не понимаю я ничего по-ихнему. Сижу, как дура, глазею по комнате, да и зевать стала.
«Ах, — говорит вдруг Леканидка, — не хотите ли вы, Домна Платоновна, кофию?»
«Отчего ж, — говорю, — позвольте чашечку».
Она это сейчас звонит в серебряный колокольчик и приказывает своей девке: «Даша, — говорит, — напойте Домну Платоновну кофием».
Я, дура, этого тогда сразу-то и не поняла хорошенько, что такое значит напойте, только смотрю, так минут через десять эта самая ее Дашка входит опять и докладывает: «Готово, — говорит, — сударыня».
«Хорошо, — говорит ей в ответ Леканидка, да и оборачивается ко мне: — Подите, — говорит, — Домна Платоновна: она вас напоит».
Ух, уж на это меня взорвало! Сверзну я ее, подумала себе, но удержалась. Встала и говорю: «Нет, покорно вас благодарю, Леканида Петровна, на вашем угощении. У меня, — говорю, — хоть я и бедная женщина, а у меня и свой кофий есть».