— Что, прямо сейчас?
— Да.
— Поконкретнее можешь сказать, куда именно?
— На Троекуровское кладбище.
Привыкший ко всякому, Яцек не стал больше задавать вопросов. Посмотрел на часы и шепнул:
— Жди на выходе. Я сейчас.
После дождя небо над Москвой поднялось высоко-высоко, словно с города сорвало крышу. По ультрамариновому фону быстро бежали лиловые гряды облаков, отражаясь в темных водах Сетуни. Над голыми кронами кладбищенской рощи высоко возносился шпиль колокольни церкви Николы Чудотворца.
Из всех людей, которых знал Георгий, только с Яцеком Михальским можно было вот так внезапно взять и приехать на кладбище к погибшему другу.
Не другу, поправил себя Гольцов. Сослуживцу. Они просто не успели ближе сойтись. Всегда так, пока человек жив, многое откладываешь на потом. Это вроде как со знакомой красивой девушкой: думаешь пригласить ее на свидание, но все откладываешь и откладываешь, пока однажды не узнаёшь, что она вышла замуж…
В конторе администрации они спросили номер участка. Наглый кладбищенский чиновник, гладкомордый, словно пользовался не бритвой, а дамским кремом для депиляции волос, выпучив глаза, орал при них на пожилую просительницу: «За что я вам дам место? За ваши красивые глаза?»
«Если он сейчас повысит на меня голос, я не выдержу и его придавлю», — подумал Георгий. Покосился на Яцека и понял: друг думал о том же. Но, вопреки ожиданиям, кладбищенский паук остался жив и даже начертил им на самоклеющемся листке схему, как пройти к нужному участку.
Малышев был похоронен в старой части кладбища, на семейном участке за кованой чугунной оградой. На иссиня-черном мраморном кресте вызолоченными литерами была запечатлена печальная хроника одной семьи:
Аполлинарий Поликарпович Малышев 1887–1959
Елизавета Андреевна Малышева (Спасская) 1913–1979
Виссарион Аполлинарьевич Малышев 1910–1995
Юрий Андреевич Малышев 1975–2001
Со стороны реки дул пронизывающий ветер. В воздухе висела изморось. Было сыро и холодно. Георгий достал из внутреннего кармана плаща плоскую бутылку, разлил водку в пластиковые стаканы:
— Давай помянем хорошего парня.
Яцек взял стакан.
— Кого поминать будем? — спросил осторожно.
— Вот его, — Георгий кивком указал на крест, — Юрия.
Опустив глаза. Яцек смотрел в свой стакан:
— Сослуживец?
— Да.
— Погиб?
— Да. Глупо так. Двадцать шесть лет…
— Как?
— Сам…
— Сам?
— Да. Застрелился.
Яцек поднял глаза. Посмотрел на Георгия, на могилу.
— Когда?
— Месяц назад. А я узнал только сегодня. Такая вот хреновина, — вздохнул Георгий. — Ну, как говорится, пухом ему земля!
Они выпили. Яцек спросил:
— Так, у вас теперь шухер из-за него?
Он вообще умел ловить ситуацию с полуслова.
— Нет, — ответил Георгий. — Кроме меня и шефа, никто ничего не знает. В принципе и не обязаны. Он уволился незадолго до того…
— Странно, — заметил Яцек. — Что-то произошло?
Георгий пожал плечами: не знаю.
За могилой с любовью ухаживали. У подножия креста в вазе стояли свежие гвоздики. Деревянная скамейка в ограде недавно была окрашена в цвет ранней зелени. Георгий просунул руку сквозь прутья решетки, положил на край каменного бордюра свой букет.
Все равно в голове не укладывается, что Юра — там. Еще недавно Георгий мог, не кривя душой, заявить: я хорошо знал Юру Малышева. Сегодня — нет. Нет, он плохо знал Юру! Очень плохо, ведь если бы знал хорошо, то заметил бы, что с Юрой что-то происходит. Человек не стреляется без причины. Юра работал с ним бок о бок и ничем не вызвал подозрений. Может быть, в ту минуту, когда они молча доигрывали отложенную партию в шахматы, Малышев думал о том, что позже совершит?
И этого Георгий тоже не мог себе простить.
Неужели Малышев правда застрелился из-за любви? «Из-за такой ерунды? — подумал Георгий и сам себе подтвердил: — Именно из-за ерунды и стреляются в двадцать шесть лет». Сейчас ему самому тридцать пять… Каким он был девять лет назад?
И как всегда, когда пытаешься вспомнить не событие, а свое внутреннее состояние в то время, оказывается, что не можешь. Кажется, что всегда ты таким и был, как сейчас, — тертым калачом, стреляным воробьем, которого на мякине не проведешь. И уж тем более на такой ерунде, как большая, но чистая… Господи!
Только это было не девять лет назад. Девять лет назад он попал в свою первую командировку в Чечню. А Чечня — это не то место, где пробивает на любовь. Возвращался из командировки в Москву к жене — она радовалась, что живой, он радовался, потому что видел сына. Сын — бутуз с соской, в голубых штанишках на лямках, хлопал глазенками, не понимая, кто это хватает его из теплой кровати и тянет подбрасывать под потолок.
— Осторожно! Уронишь!
— Не уроню.
— Он недоспал, опять будет капризничать.
— Я же его сто лет не видел!
— Ну видишь? Он уже ревет. Не пугай ребенка.
— Он меня не боится. Ну, не боишься, правда? Я твой батя, узнаёшь?
Сын улыбался, роняя соску.
Потом снова отъезд в Чечню и слезы жены перед расставанием, а потом — уже ее тихая злость, и сквозь зубы процеженные слова, и кто знает, что еще… Это когда уже все стало плохо.
А ведь когда-то любил. И сейчас любит, наверное.
Ведь было когда-то то самое большое чувство, жгучее, щемящее, тревожащее, не дающее спать по ночам?
И стоило только об этом подумать, как сразу же в памяти всплыл образ Ройзен — рыжеволосой ирландки с очень нежной молочно-розовой кожей. Вспомнились ее зеленые с коричневой крапинкой глаза… Лондон, бар в районе порта, куда он заходил… Запах сигаретного дыма, гудки, доносящиеся из дока… Все вместе это составляло образ Ройзен — официантки в белых носках и высоких солдатских ботинках, которая легко разносила между столиками тяжеленные бокалы портера. Только было это не девять лет назад, а чуть раньше, и он не любил Ройзен, и всегда знал, что не любит ее… Но вот сколько лет уже прошло, а стоит подумать о ней — и встает перед глазами, словно вчера было. И кажется — окажись сейчас в районе Лондонского порта, зайди в тот бар, и увидишь ее, все такую же…
А тогда он рвался из Лондона домой, к жене, оставшейся в Вильнюсе. Ей в те дни довелось испытать на себе все прелести роли жены «опасного государственного преступника»! Вильнюс после августовского путча… «Оккупанты, вон!» Бежать пришлось внезапно, спасибо Михальскому, по-дружески предупредил: литовцы отдали приказ о его аресте. Хотя Георгий, собственно, к штурму телецентра и гибели гражданских лиц никакого отношения не имел, но так уж обстоятельства сложились — срочно требовались козлы отпущения, и он подвернулся под руку… Тогда судьба и закинула его на гостеприимные берега туманного Альбиона. Насчет «туманного» — давно вранье. Климат в Британии, как и во всей Западной Европе, за последний век сильно изменился, и никаких «лондонских туманов» за свое почти годичное пребывание Гольцов не припомнит.
Мыл посуду, ишачил грузчиком, неплохо овладел английским — языком, далеким от оксфордского, но для общения сходило. Зарабатывал восемь фунтов за смену плюс питание — по его тогдашним представлениям, огромные деньги! Обитал в дешевой эмигрантской гостинице, по сравнению с совковыми общагами — почти комфорт, если бы не соседи-арабы. Вот когда на своей шкуре прочувствовал, что «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись», а он — русский — тяготеет все же к Европе. Арабские представления о гигиене: в каждом сортире вместо рулона привычной туалетной бумаги — бутылка с водой. Поначалу он не врубался. Пару раз, наткнувшись и опрокинув бутылку, выставлял ее за дверь, но бутылка появлялась снова. Потом объяснили: это вместо туалетной бумаги, средство личной гигиены. Его перекорежило — сколько раз он пожимал соседям руки!
Но как не подать руки?
На него тоже смотрели как на дикаря: как можно протягивать гостю чаи левой рукой?! Левой — не правой. Значит, не уважаешь…