Миловидная девушка. На щеке коричневое родимое пятно — такое заметное, что приковывает к себе взгляд. Девушка с удивительным благородством переносит это любопытство людей, когда все исподтишка на нее глазеют, и от этого делается ее лицо вдохновленным до воздушной красоты. Мягкое незаметное движение руки — поправила волосы и т. п. Ощущение удивительного, именно женского благородства. В этом благородстве, пришло тут мне на ум, и заключается красота женская. А все другое — это искусственное и достигается всякими доступными чуть не каждой махинациями над внешностью. Разве одни, у которых есть средства на хороший уход, могут выглядеть дороже, а другие похожи, будто штампованные. Я думаю эта девушка с детства много страдала, ведь, куда ни зайдет, встречают ее только такие вот любопытствующие откровенные взгляды. В ней чувствовался сильный характер при всей ее мягкости. Благородство — это уже есть душевная сила. А страдания могут и сломать человека, сделать его бесцветным и немощным, серятиной. Стало быть, красота в человеке — это сила, побеждающая страданья, то есть сила человеческой души.
Отгружали труп из реанимации. Девочка. Наркоманка. Маленький комочек, и вся желтая. Семнадцать лет.
Притворялся больным раком — и выманивал на выпивку.
Услышал: «Я же культурный человек, мне надо ходить в театр…»
Полина, санитарка: «У меня даже, между прочим, ноги нисколько не вспотели!» — то ли о новых туфлях было сказано, то ли о чулках.
Витя-электрик, о нем говорят «умеет жить» и очень уважают — он взаймы дает под проценты. То есть только он во всей больнице на долгах наживается — и это вызывает у всех восхищение его умом. Вроде бы имеет право… И все по выгоде. Но что-то есть подлое в этом умении.
Есть два лифтера, которые не переносят покойников и выходят из лифта, чтобы мы сами спускали. Но это трезвенники. А пьющим — все равно. Один — так тот сало жевал, когда труп спускали в подвал. Мы когда лифт вызвали — долго никакого движения не было, а слышались хрипы почти смертные. Оказалось, что он салом подавился… И потом еще долго, до самого подвала, откашливался.
Артель какую-то наняли в больничном дворе асфальт укладывать. Все армяне. Начальник их трогательно хвастался, что работу выполнят ударными темпами, ну в таком духе. Но когда прикатили каток, то кто-то бросил им туда пучок травы в бензобак, и каток через полчаса работы сломался, потом ждали полдня другого катка, но тот проработал еще меньше, слетела гайка, и они бродили по больнице, выпрашивая некий гаечный ключ, им нужный, но его долго наши не давали, кажется, произошла торговля, и они купили у наших слесарей ключ. Попросили охрану для катка. Готовы были платить за охрану сдельно. В общем, их подчистую обокрали, так что ходили только в туалет весь день и в администрацию, и не работали.
Михаил Сотников, охранник. Напился, выгнал гардеробщицу Нелли и обсосал в гардеробе весь пол. Через день трезвый явился к Нелли с коробкой конфет и просил прощения. Нелли сегодня, старуха эта свойская, ела конфеты весь день и рассуждала: «Эта ваша работа для дураков, тут же думать не надо. Ну а если дурак, то вообще идиотом сделается, вон Мишка, ну надо ж, как его в мозгах-то повредило, гардероб мне залил!» За тот проступок Ситников был наказан: отправили в месячный отпуск за свой счет.
Плотник бородатый, Андрей, за день вбил два гвоздя, но сознательный, обо всем рассуждает, у него для каждого есть про запас своя идеология. Должны класть линолеум, но больница экономит и кладут его абы как, без оргалита. Плотники понимают, что это халтура, ворчат для порядка, но им нет дела, они делают, как скажет начальство, и в том их равнодушие, хотя к самой работе как таковой равнодушного отношения у них нету и быть отродясь не может. Послушание как равнодушие, и наоборот.
Сын, лет пятидесяти, столяр-плотник, и старушка мать. Одинокие, оба склеротики. Мамаша: «А? Что? Ты взял тапочки, сынок?» Оба не слышат друг дружку, но море чувств и ворчливого занудства меж ними плещется. В коридоре было слышно, как у него спрашивает врач, оформляя карту, номер домашнего телефона; тут он выглядывает из кабинета: «Мама, а какой у нас дома номер телефона?» Та ему старательно диктует, он записывает на бумажку и возвращается в кабинет, докладывает.
Огранщик похищенных алмазов, которого взяли с поличным, но алмазы он проглотил. Привезли его к нам — добывать, так сказать, вещественные улики. Ему сделали аминазин с касторкой, что оказалось для него пыткой и превратило за час мучений человечка, довольного своей ловкостью, в ходячую, с голой засратой жопой, парашу: во всем сознался, только чтобы «дали противоядие» — а его обманули, пообещав избавление от мучений, то есть сказав, что оно есть.
Санитарка. Пьющая, как и все. Разве только с работы не согнали ее в этой жизни, поломойку. Нельзя ж в санчасти без чистоты, пускай тебе и пьянь полы намывает. Пьянь-то она даже усерднее работает, будто свою нечистоту отдраивает.
Вот говорят — «ранил в сердце», «ранить сердце», а ведь это неправда. Если нанести ему хоть маленькую ранку, хоть царапнет, то не станет его, сердца-то.
Медсестра заразилась в своем отделении туберкулезом — уволили.
Когда шагаешь, особенно ночью, по извилинам больничных коридоров, чувствуешь себя так, будто очутился внутри гигантского мозга — и он мертв.
Заснул на посту — как будто сознание потерял, — и этот сон… Самое ранее утро. Высокая мокрая трава. Роса. Шагаем, путаясь в ней… Облава. Заходим во двор деревенский, по-утреннему глухо, открываем колодец, откуда дает сыростью, и там — два бомжа прячутся. Сырость, мокрота свинцовая — сон весь ими будто пропитан. Бомжи нехотя вылазят из своего укрытия; один, вот как клеща, выдергивает из-под шиворота присосавшуюся к нему мокрую крысу — и швыряет в сторону, в ту высокую, по колено, траву; шагают понуро за милиционерами. Тут я понимаю, что это мой дом и двор-то мой; знаю откуда-то их расположение. Двор и дом же находятся в таком легком запустении, как если бы в них некоторое время, скажем зиму, не жили. Я гляжу на двери, позапертые снаружи, и на ход в подвал амбарного вида, но думать начинаю, что и там, верно, скопились, прячутся бомжи. Слышу, как милицейские вызывают подмогу по рации, а сами ждут. Через время подле дома, втекая во двор и окружая, блуждают тенями бравого вида военные, навроде спецназа, заныривают бесшумно, проникают в дом. Потом из него, из глухоты, выводить начинают по одиночке пойманных бомжей. Они все крепенькие, склизкие, со свежими, режущими глаз ранами и язвами, похожие на рыбу пойманную, на амфибий, будто жаберками дышат. Их сгоняют за дом, на пустырь. Охраняя их, покуривают, зябнут на пустыре, несколько милиционеров в бушлатах. На меня никто не обращает внимания. Я хожу за всеми как свидетель.
Время — это мы сами…
Вместо послесловия
Помню, что хотел забрать кружку. Но парень, новенький, взял именно мою и уже пил чай, болтая с медсестрами. Меня не замечали, со мной распрощались — а я почему-то замер и стоял, будто выпав из времени, пока не осознал: она, эта кружка, больше не нужна мне, хоть это единственное, что было моим — что можно подарить, забыть, потерять, оставить. Может быть, кто-то потом считал ее своей… Почему-то я думал об этом.
Первый раз и я вышел на подмену: в скоропомощной стоматологии напился майор из академии, который выходил там в ночные. Пьяный майор беспробудно спал прямо на посту… Так я принял свое первое дежурство. Зубные врачихи, пожалев, налили мне спирта. Для храбрости. Но в ту ночь не случилось ничего особенного, как я потом понимал. В зале обнаружили бомжа: спал и обмочился, выдав себя, хотя одет был прилично. Один человек сидел в очереди — и у него вдруг начался эпилептический припадок, которых я никогда не видел и впал в ступор, подумав, что он у меня на глазах умирает. А под утро заявился пьяный парень в джинсовой куртке, вытащил из-за пояса пистолет и страдающе попросил, чтобы я подержал у себя, пока он сходит к врачу… Я не стал возражать и даже не задавал вопросов. Это был боевой пистолет Макарова. Вернул его, когда страдалец очень быстро освободился: напуганный, скисший. Сказав, что передумал… Боялся боли, не верил в наркоз… «Какой наркоз, бутылку водки выпил — а он, сука, болит!» Когда человек с пистолетом за поясом скрылся, от меня отхлынула мучительная тяжесть, которой все это время наливался, как свинцом, — и стало так легко, будто бы это пролетел мимо и скрылся пьяный шальной ангел смерти. За спиной храпел майор. Но я его не будил. В семь утра я сдал дежурство его сменщику — и расписался, что за мое происшествий не было.