— Родная моя, — шепнула она, гладя и почёсывая голову зверя, которая повернулась к ней.

«Твоя, горлинка, — отозвалась Олянка. — Ты — моя, и я — твоя».

Сбылось, наконец... Вот она и баюкала на себе свою единственную, грела её собой, оберегала, укрыв хвостом от ветра. На солнце набежали облака, и воздух стал осенним. Брызнули капельки. Как ни сладко было Олянке так лежать, она пошевелилась и тронула носом задремавшую Ладу.

«Радость моя, погода портится... Ты озябнешь, милая. Оденься».

Цветочные глаза проснулись, недовольно поглядели на небо. Сердце Олянки покрылось нежными мурашками умиления: да как оно, небо, посмело хмуриться?! Оно должно было угождать этим очам, служить им и не огорчать их! Если б Олянка могла, она бы приструнила эти тучи, ободрала бы как следует их серые бока. Нечего тут ползать и брызгать на Ладушку.

— Ой, дождик начинается! Батюшка Ветроструй, не надо! Нам с ладой так хорошо было!

И Лада, сложив ладони пригоршней и подняв их к небу, подула. Тотчас из-за туч проглянуло солнышко, осенняя зябкость воздуха сменилась ускользнувшим было летним теплом.

— Ну вот, другое дело, — засмеялась юная кудесница.

Олянка, уже обернувшаяся человеком, окутала её объятиями. Соскучившись по поцелуям, которых ей всегда было мало, она ненасытно впилась в губы Лады. Нет, впилась — это грубо, жёстко, больно. Она нежно щекотала, ласкала бабочкой, посасывая то одну, то другую губку, пока они не раскраснелись вишенками и не вспухли. В эти спелые ягодки можно было погружаться до умопомрачения, как в мягкие подушечки, а между ними прорастал вёрткий солнечный зайчик — язычок. Гоняться за ним, шаловливо ускользающим, а поймав, ласкать и окутывать любовью...

— Скажи мне, родная, отчего же ты так боишься предстать перед моими родительницами? — спросила Лада, надкусывая спелое яблоко с соблазнительным сочным хрустом.

Собравшись с мыслями, Олянка проговорила:

— Я боюсь, что потревожу покой их душ... Я — прошлое, которое они похоронили, а когда мертвец вылезает из могилы, не всякий будет ему рад.

— Брр, жуть какая! — содрогнулась Лада, и её глаза чуть померкли, посерьёзнев. Потемнеть они просто не могли, будучи сами олицетворением света. — Олянушка, и ты, и они столько пережили, со столькими бедами справились, что уж это-то совсем не беда. Не страшись, солнышко моё.

— Это ты — моё солнышко, — чуть хмуро, как луч сквозь тучи, улыбнулась Олянка.

Их объединяло врачевание: если Олянка применяла травы и кровь оборотня, то Лада исцеляла одним касанием рук. Делала она это бескорыстно, даже съестного не принимая в качестве благодарности. Ей сытно жилось в крепости Шелуга, где начальствовала её родительница Радимира, она не знала ни бедности, ни лишений. Она родилась уже после войны. Но, посещая больных, Лада видела разных людей: и бедняков, и зажиточных. Способность передвигаться по проходам была у неё с рождения, и она свободно перемещалась по землям и к западу, и к востоку от Белых гор. Исцелив бедствующего больного, она возвращалась с какой-нибудь помощью. Радимира не препятствовала этому и выделила даже сундучок, из которого дочь могла брать средства. Лада устроила в крепости приют для детей-сирот, которых она подбирала и в Воронецком, и в Светлореченском княжестве. В приюте они обучались грамоте и основам наук. Вместе с Ладой воспитательницами там трудились старшие дочери Рамут, Драгона и Минушь. Исцелённые Ладой, одетые, сытые и согретые, ребята понемногу находили новых родительниц: их разбирали в белогорские семьи. Правда, брали девочек, а для мальчиков воспитательницы искали приёмных родителей среди людей. Так уж сложилось, что мужчины в Белых горах всегда были только гостями, но не постоянными жителями.

Завелась там у Лады и любимица — девочка Тихоня. Она попала в приют годовалой, а сейчас подросла, бегала за Ладой хвостиком и звала матушкой.

— Давай возьмём к себе Тихоню, родная, — с подснежниковыми светлыми слезинками на глазах сказала Лада.

— Обязательно возьмём, Ладушка, — засмеялась Олянка. — Но сперва надо свадьбу сыграть.

— И лучше поскорее, — добавила Лада, нежно проводя пальчиком по уже приметному животу Олянки. Шло начало пятого месяца.

В прохладных осенних сумерках Олянка ступила ногой в чёрном сапоге на полянку с сосной и домиком. Поляна Северги — так она звала это место про себя. Её тёмный наряд выглядел строго и торжественно. Обувь была теперь точно по мерке — не ноги, а загляденье... Тугие голенища, вышитые по верхнему краю бисером, красиво подчёркивали их стройность. Чёрный с серебряной вышивкой белогорский кафтан Олянка перехватила тонким поясом чуть выше обычного места — над округлившимся животиком. Её голову покрывала меховая шапочка с двумя собольими хвостами сзади. Тронув пальцами выступавшие из-под убора короткие прядки волос над шеей, Олянка усмехнулась уголком губ. Без косы, зато с животом... Глаза прохладные, твёрдые, волчьи. Узнает ли её Радимира в новом облике? А впрочем, важно ли это? Улетела голубка в прошлое, отплыла лебёдушка в туман минувших лет, а в настоящем в её сердце цвели подснежниковые очи Ладушки.

Она на миг замешкалась, вскинув взгляд на лицо сосны. Невольно её собственные черты тоже подобрались сурово, будто стянутые маской. Скрипнула дверь, и на крылечко выскользнула Лада, оставляя позади свет внутри домика. Тоже принаряженная, с перевитой жемчужной нитью косой, в вышитой бисером круглой шапочке и подаренном Олянкой ожерелье, она засияла улыбкой, сделала несколько быстрых радостных шагов и застыла. Несколько мгновений они смотрели друг на друга: Олянка — неулыбчиво и серьёзно, в маске Северги, а Лада — восхищённо, с немеркнущей весенней зарёй в цветочных чашечках глаз. Ещё миг — и губы Олянки тронула улыбка, и она протянула руки. Лада, блеснув ровным жемчугом зубов, просияла, подбежала и вложила в них свои.

— Какая ты красивая, нарядная! — любуясь Олянкой, проговорила она.

Вместо ответа Олянка склонилась и покрыла поцелуями её пальчики.

— Идём, они ждут, — нежным бубенцом прозвенел голос Лады. И добавил чуть тише, ласковее: — Не робей... Я рядом!

Взяв Олянку за руку, она повлекла её в дом. Всё его маленькое, уютное внутреннее пространство озарял свет масляных ламп — трёх на столе и одной на печном шестке. Рамут с Радимирой ожидали за накрытым столом, полным простых, но добротных яств. Их взгляды обратились на вошедших.

Тихая заводь души не взволновалась, а лишь прохладной рябью наморщилась — спокойна осталась Олянка, увидев свою несбывшуюся любовь... Да и любовь ли это была? Присказка, предисловие к настоящим страницам, которые они с Ладой только начинали заполнять письменами.

— Матушка Рамут, матушка Радимира! Это моя избранница, — звонкой, чистой капелью прозвенел голосок Лады.

Рамут, в строгом чёрном кафтане с шейным платком, всматривалась в Олянку со спокойным, сдержанным любопытством в первые мгновения, но в последующие, начиная узнавать черты, поднялась со своего места. Они не были похожи, как близнецы, скорее просто как родные сёстры. Прохладная сапфировая синева глаз, очертания строгого рта и неуловимое общее выражение — вот то, что объединяло их. А ещё некая узнаваемая сердцем, но не поддающаяся словесному описанию печать Северги.

Олянка сжимала в руке мешочек с молвицами. Костяшки, постукивая, высыпались на стол.

— Узнаёшь какие-нибудь из них? — улыбаясь глазами, спросила Олянка.

Во взоре Радимиры отражалась безмолвная оживающая память, белая голубка...

— Я подскажу. — И Олянка выбрала несколько костяшек, пододвинув их к женщине-кошке. — Вот они, «Навь», «выстраданная любовь». — И напомнила, взглянув на навью: — Рамут лейфди. Разрушенный Зимград, девица-оборотень под обломками. Ты, госпожа Рамут, уж, наверное, и позабыла исцелённую тобой незнакомку, но я тебя помню. А ещё я помню: «Ты — моя, и я — твоя, так будет всегда. В любом из миров, в любой из эпох. Ни жизнь, ни война, ни смерть этого не изменят». Я разминулась с твоей матушкой на Кукушкиных болотах, но кое-что от неё до меня дошло. Ту книжечку с письмом к тебе нашла я. Я же и оставила её у подножья сосны. Я — ваше прошлое, — подытожила Олянка, глядя на обеих. — Но однажды настаёт время, когда прошлое перестаёт причинять боль. Оно становится частью души.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: