Про Катри Клинг говорили, что у нее только цифры на уме да собственный брат. А еще ломали голову над тем, откуда взялись у нее желтые глаза. У Матса глаза точь-в-точь как у матери — голубые, а уж каков с виду был отец, никто и не припомнит, он когда еще на север подался за лесом — да так там и сгинул: чужак ведь, что ему возвращаться? Все привыкли, что глаза у людей большей частью голубые, а вот у Катри они желтые, почти как у ее пса. Она смотрела на мир прищурясь, сквозь узкие щелочки век, и этот диковинный цвет — скорее желтый, чем серый, — только изредка привлекал внимание окружающих. Подозрительность, то и дело вспыхивавшая в ней по самым пустячным поводам, порою на миг широко распахивала ее глаза, и при определенном освещении они действительно казались желтыми и здорово смущали народ. Всем было известно, что Катри Клинг никому не доверяет и занята лишь собою и братом, которого воспитывает и опекает с тех пор, как ему сравнялось шесть; поэтому в деревне ее чуждались. Сыграли свою роль и другие причины: никто ни разу не видел, чтоб безымянный пес вилял хвостом, и ни сама Катри, ни ее собака ничьих услуг и одолжений не принимали.

После смерти матери Катри пошла на ее место — обслуживала покупателей в лавке и заодно вела счета. На редкость толковая девушка. Но в октябре она взяла и уволилась. По мнению деревенских, лавочник бы с радостью вытурил ее из своего дома, только не смеет об этом заикнуться. Мальчишку Матса в расчет никто не брал. В свои пятнадцать лет — десятью годами моложе сестры — Матс был высок ростом, силен и, на взгляд односельчан, немного простоват. Он пробавлялся разными мелкими поручениями, но большей частью, когда мороз не мешал строить лодки, торчал в мастерской у братьев Лильеберг. Лильеберги и работу ему давали, хотя, конечно, не самую серьезную.

Рыбу на продажу здесь, в Вестербю, давно уже не ловили — невыгодно. Промысел захирел, а лодочные мастерские остались, целых три: до сих пор там строили лодки и боты, а в одной еще и брали их на зимнее хранение и делали профилактику. Лучшими среди мастеров слыли братья Лильеберг. Было их четверо — и все не женаты. Старший, Эдвард, готовил чертежи, а на досуге шоферил, ездил на машине в городок за почтой да за товаром для лавочника. Машина принадлежала лавочнику и была единственной в деревне.

Гордости вестербюским корабелам было не занимать, каждую лодку они метили по-особому — двойным «В», — будто деревня у них не другим чета. Женщины по старинным, временем испытанным образцам вязали покрывала и тоже метили их двойным «В»; в июне съезжались дачники, раскупали и лодки, и покрывала и, пока было тепло, предавались беззаботному летнему веселью, а к концу августа вновь воцарялась привычная тишина. Ну а там и зима наступала.

Утренний сумрак налился густой синью, снег заискрился блестками — в кухнях зажигали свет, выпускали на улицу детей. Первые снежки застучали по окну, но Матс по-прежнему мирно спал.

Я, Катри Клинг, часто лежу ночью без сна и думаю, думаю. Только вот для ночной поры мои мысли, наверно, слишком сухи и деловиты. В основном я думаю о деньгах, о больших деньгах: как бы их скорей раздобыть и взять с умом да по-честному и пусть будет этих денег много-много, чтоб никогда уже о них не думать. Да и верну я их потом сторицей. В первую очередь купим Матсу лодку, настоящий морской бот, с рубкой, с мотором, самую лучшую из лодок, когда-либо построенных в этой гнусной дыре. Каждую ночь я слышу, как за окном лепечет снег, принесенный ветром с моря, шепчет что-то, нежно, приятно, так бы и утопила в нем всю нашу деревню, похоронила, наконец-то отмыла дочиста… Ничего нет спокойнее и беспредельнее долгой зимней мглы, она все тянется, тянется, и жизнь проходит словно в подземелье, где эта мгла то сгущается в ночь, то слегка редеет, и тогда настает дневной сумрак, ты отгорожен от всего, надежно укрыт и еще более одинок, чем всегда. Ждешь и кутаешься в снега, точно дерево. Вот кое-кто говорит, будто деньги пахнут, а ведь это неправда. Деньги так же чисты, как цифры. Пахнут люди, и у всякого человека совершенно особый, потаенный и гадкий запах, который усиливается от злости, от стыда, от страха. Собака такое сразу чует, в единый миг. Ну да мне собачий нюх вроде как без надобности. Один только Матс ничем не пахнет, чистый он, как снег. И пес у меня большой, красивый, послушный. Любви ко мне он не питает. Мы просто уважаем друг друга. Я уважаю его потаенную жизнь, уважаю ту загадочность, которая свойственна большим собакам, сохранившим частицу природной дикости и непокорства, но доверия к ним у меня нет. И как только некоторые решаются доверять огромным сторожким псам, твердят, что, мол, поступки у этих животных прямо-таки человеческие, то бишь благородные и достойные восхищения. Собака бессловесна и послушна, однако изучила нас, и поняла, и догадалась о нашем убожестве, нам бы следовало прийти в ужас, встревожиться, оторопеть перед лицом невероятного — ведь наши собаки никуда не уходят и остаются послушны. Может быть, они презирают нас. Может быть, прощают. А может быть, рады, что с них спросу нет. Мы никогда этого не узнаем. Может быть, они видят в нас что-то вроде злосчастного племени горбатых, кособоких уродов, здоровенных неуклюжих насекомых. Отнюдь не богов. Собаки нас явно раскусили и до тонкости постигли нашу натуру — лишь тысячелетия покорности держат их в узде. Почему ни один человек не боится своей собаки? Долго ли дикий зверь может смирять свою дикость? Люди идеализируют собак и при том же снисходительно «терпят» естественные их поступки — как они выкусывают блох, закапывают гнилую косточку, валяются в грязи, ночь напролет облаивают какое-нибудь дерево… Но сами-то люди что делают — втихомолку зарывают всякое гнилье, выкапывают его, и снова прячут, и под деревьями горло дерут, а уж в чем валяются… Нет. Я и мой пес их презираем. Мы укрылись в своей особой потаенной жизни, схоронились в сокровенной дикости…

Пес уже на ногах, ждет у двери. Они спустились вниз, в лавку, а оттуда прошли в переднюю, и Катри надела там сапоги, меж тем как жуткие ночные мысли бог весть отчего всё кружились у нее в мозгу; выйдя на мороз, она остановилась вдохнуть зимней чистоты и свежести — неподвижная черная фигура, и бок о бок с нею нелюдим пес, оба словно изваянные из одной каменной глыбы. Пес, как всегда, шел без поводка. Дети примолкли и, увязая в снегу, поспешили ретироваться, но за первым же углом снова затеяли шумную возню. Катри прошагала мимо, в сторону Маячного мыса. Лильеберг, похоже, не так давно отвез на маяк газовые баллоны, а следы колес уже почти замело. Вблизи от мыса с моря ударил крепкий норд-вест, отсюда вверх по косогору вела дорожка к дому старой фрекен Эмелин. Катри остановилась, пес тоже мгновенно замер. С одного боку и женщина, и собака были совсем белые от снега, медленно таявшего в мехах. Как и каждое утро по пути к маяку, Катри разглядывала дом, завелась у нее такая привычка. Анна Эмелин жила одна в этом доме, одна, хоть и при деньгах. Всю зиму она глаз никуда не казала, продукты присылали из лавки, а раз в неделю фру Сундблом наводила порядок. Но с первых же дней весны деревенские примечали на лесной опушке светлое платье Анны Эмелин — она неспешно бродила среди деревьев. Ее отец и мать прожили долгую жизнь, и не было ни единого случая, чтобы в их лесу срубили деревце или кустик. На склоне лет они деньгам счета не знали. А лес и после их смерти никто не трогал. С годами он превратился в почти непроходимую чащобу, стеной стоявшую прямо за домом, за «Большим Кроликом», как его прозвали в деревне. Это был серый от времени и непогоды деревянный особняк с белыми резными наличниками, такой же серо-белый, как и высокая стена заснеженного леса. С виду здание и вправду напоминало сидящего кролика — с прямоугольными резцами белых штор на веранде, с забавными сводчатыми окнами под снеговыми бровями, с настороженными ушами дымовых труб. В окнах было темно. Дорожка на косогоре не расчищена.

Вот здесь она и живет. И мы с Матсом тоже будем здесь жить. Но пока еще не время. Я должна все хорошенько продумать, прежде чем отвести этой Анне Эмелин важное место в моей жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: