Торжественное мероприятие наметили на среду — день рождения Горюнова. Значит, Митя задержится еще как минимум на три дня. А что толку, если они только и делают, что ссорятся, как кошка с собакой?

«А если бы не ссорились, — спросила себя Маша, — ты бы что, согласилась на роль деревенской любовницы?»

Она уже задавала себе этот вопрос и отвечала на него отрицательно, не забывая уколоть себя тем, что, собственно, никто ей ничего не предлагает, что лишь однажды Митя сделал слабую попытку войти к ней, постучав в дверь костяшками пальцев. Она не ответила, и он немедленно ретировался. А теперь ведет себя так, будто она раздражает его самим фактом своего существования.

Через три дня он уедет, и когда явится в следующий раз — бог весть. А может быть, вообще исчезнет, растворившись в небытии, как папа с мамой. Или канет в Лету, пройдя краешком ее жизни, как Роман. А может, как Юлька, затеряется в недосягаемой дали.

«А потом уйдет Василий Игнатьевич, и я останусь совсем одна...»

Мысль о реальной и такой скорой смерти старика окатила волной холодного ужаса, и Маша зажала рот рукой, пытаясь остановить готовый сорваться с губ крик.

Где-то она читала, что в своем отношении к смерти люди делятся на три категории. Одни не думают о ней вообще, другие — до поры до времени, а третьи заранее холодеют от ужаса, глядя на близких, как на потенциальных покойников. Маруся была из третьих — холодела от ужаса.

Началось это после смерти родителей. Они ушли один за другим, и тогда она поняла, что боль утраты не исчезает, врастает, вплетается в душу, дремлет в сознании и, неожиданно пробуждаясь, ошеломляет неизбывной тоской, мукой нанесенных когда-то обид, которые уже никогда не исправить, виной за несказанные слова, несделанное добро, недоданное тепло.

Однажды Марусе приснилось, будто идут они с отцом холодным зимним городом.

— Ну все, — говорит он. — Мне пора.

— Как же ты дойдешь? — беспокоится Маруся, понимая его боль и ужас одиночества. — Я тебя провожу.

Но тот уходит один.

И Маруся, расстроенная тем, что оставила отца без поддержки, бежит следом, распахивает какую-то дверь и видит его в темном похоронном костюме.

Он в комнате, полной мужчин в таких же темных костюмах. Его встречают, жмут руку, хлопают по плечу, и отец, энергичный, веселый, вливается в какой-то важный, значительный для него процесс.

И Маруся отчетливо понимает, что больше не нужна этому молодому, сильному, талантливому инженеру — он снова в своей стихии, в водовороте любимого дела, в кругу единомышленников и утраченных когда-то друзей.

Это был очень важный для нее сон — весточка от отца, утешение и надежда, что тот где-то есть и счастлив, не исчез во времени и пространстве, распылившись в бездне небытия.

— Жалеть надо не тех, кто умер, — говорила мама, — а тех, кто остался, потому что именно они до дна выпивают чашу страдания.

«Вот и я все пью и пью из этой горькой бездонной чаши, а дна не видно», — пожалела себя Маруся, опустилась на лавку и беззвучно заплакала.

Но видно, не совсем беззвучно, потому что за стеной послышалось сначала деликатное покашливание, а потом старческие шаркающие шаги.

Маруся торопливо вытерла фартуком нос и загремела посудой.

— Устала, дочка? — зашел на кухню Василий Игнатьевич. — Может, в баньке попаришься? Усталость как рукой снимет.

— Мы же не топили, — удивилась она.

— Митя с утра затопил и веники запарил можжевеловые.

— Пойдем, Маш, — показался в дверях Медведев. — Я тебя быстро на ноги поставлю. Будешь как новенькая.

— Пойдем? — удивилась Маруся. — Ты что, предлагаешь мне свою компанию?

— А что здесь странного? — пожал плечами Медведев.

— Ну, если ты этого не понимаешь, вряд ли я смогу тебе объяснить.

— Во-первых, в деревнях испокон веков мужики и бабы мылись вместе. Во-вторых, сам себя никогда по-настоящему веничком не отхлещешь. В-третьих, — невозмутимо перечислял он свои аргументы, — в бане, как в морге, все равны. И наконец, в-четвертых, вдвоем гораздо веселее...

— По-моему, ты пьян.

— А ты чересчур застенчива для эмансипированной женщины, которая не стыдится публично демонстрировать свою наготу.

— Что-то я не понял... — нахмурился Василий Игнатьевич.

— Пока я позировала Крестниковскому, — повернулась к нему возмущенная Маруся, — Наташа написала свою картину: обнаженная женщина, похожая на меня, купается в озере...

— Человек, похожий на Генерального прокурора, — саркастически перебил Медведев. — Это ты!

— Повторяю: я не знала, что она там рисует!

— Вы собирались выставить эту картину в музее!

— Да нет же! Там висит работа Кузьмы!

— А зачем оставили в доме, где ее мог увидеть каждый?!

— Да иди ты в баню!

— Вот ты и иди!

— Ступайте-ка вы туда оба, — предложил генерал. — Так сейчас друг друга в боевом задоре веничками отхлещете...

— Нет! — гордо отказалась Маруся. — Я пойду одна. И прекрасно обойдусь без доморощенных банщиков!

Она собрала кое-какие вещички, прихватила косметичку и отправилась париться. Разделась в предбаннике, зашла в моечную. Ну и жарища! Что же тогда делается в парной?

Маруся приоткрыла дверь. Столбик термометра остановился на отметке восемьдесят пять градусов. Она замотала голову полотенцем и шагнула в пахнущее эвкалиптом пекло.

Едва она устроилась на полке, как в парилку с деловым видом вошел Митя и, не обращая на нее ни малейшего внимания, открыл печную заслонку и плеснул в раскаленное чрево водой из ковшика.

— Ты что себе позволяешь? — закипела Маруся. — Немедленно убирайся отсюда!..

Но тут ее накрыла обжигающая волна горячего воздуха, и стало невозможно не то что говорить — дышать. Митя между тем, покрутив у нее под носом можжевеловым веничком, жестом предложил лечь на лавку, и она сердито повиновалась.

Сначала он просто махал веником, и Маруся чувствовала, как прокатываются по телу жаркие волны, потом она ощутила легкие похлопывания, которые становились все сильнее, и вот он уже хлестал ее, что называется, от души.

— Переворачивайся на спину!

— Митя, все! Больше не могу! Выпусти меня отсюда!

— Пока рано.

— А ты ждешь, чтобы стало поздно? Все, Митя, пощади! Мне уже плохо!

— Сейчас будет хорошо!

Он взял ее за руку, стащил с полки и стремительно увлек за собой в моечную, оттуда в предбанник, потом наружу и дальше, вниз, по горке к ручью.

Маруся и опомниться не успела, не успела даже понять, что именно происходит, как над головой у нее сомкнулась ключевая студеная вода. Это был шок! Она словно взорвалась изнутри и, вынырнув на поверхность, с выпученными, как у рыбы, глазами, судорожно глотала воздух широко распахнутым ртом.

Но он уже выдернул ее из воды, столь же молниеносно вознес на горку и, вернув в исходное положение на полке в парилке, поддал парку.

— Мить, ты что творишь? — захлебнулась она новой порцией горячего воздуха и даже лицо прикрыла от невыносимого жара.

— А что такое? — невозмутимо отозвался он, вновь орудуя веником.

— Нас же могли увидеть! Из-за картины скандалил, а тут...

— Да кто увидит-то? Дачников еще нет, а деревня в это время спит без задних ног.

— Ну, мало ли. Случайный прохожий. И потом, ты должен был предупредить! У меня чуть сердце не остановилось!

— Но не остановилось же!

— Ты не инвестор, — догадалась Маруся. — Ты убийца!..

— Пойдем, я потру тебе спинку, замолю свои грехи...

Они вышли в моечную, и Маруся нежилась под его руками, вдыхая аромат жасминового геля. Из мира грез ее вырвало ведро ледяной воды, которое Митя хладнокровно вылил ей на голову.

— Ах, ты!.. — задохнулась Маруся. — Твое счастье, что у меня сейчас сил нет, а то бы я тебе показала Кузькину мать.

— Как это нет сил? — удивился Митя. — А кто же будет меня веником охаживать? Это нечестно!

Силы нашлись, и Маруся вернула долг, с остервенением отхлестав его веничком.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: