— Да будут жених и невеста сговорены, — распорядился он. — Ты, Добе-Лея, возьмись за один конец платка, а ты, Фишл, за другой.
Фишл ухватил конец платка с такой силой, как будто бы должен был удержать за канат паром у берега. Невеста учтиво, кончиками пальцев одной руки взялась за платок, а другой прикрыла лицо в своей деревенской стыдливости.
— Теперь, невеста, разбей тарелку на счастье, — приказал Пелте с такой уверенностью, будто и вправду был раввином. — Не стесняйся, Добе-Лея.
Добе-Лея взяла тарелку обеими руками. Но вместо того, чтобы швырнуть ее оземь, как это делают на торжествах, она подняла ее повыше и расколола о голову жениха…
Немалое время Фишл Майданикер стоял в оцепенении, словно каменный болван, и, не моргая, таращил свои изумленные овечьи глаза.
Не боль от удара так оглушила его. В конце концов тарелка была глиняной, старой и к тому же треснувшей, поэтому-то ее и взяли, чтоб разбить, не брать же целую для такого дурачества. Да и голова у Фишла была крепкой, привычной к ударам потяжелее и погрубее. Однако до сих пор ни один из них не огорошивал его так, как этот удар треснувшей глиняной тарелкой. Хотя его глаза были открыты шире обычного, в этой освещенной комнате они не видели ничего, кроме мрака. Вскоре мрак рассеялся, и он ясно увидел все свое унижение. Под ногами лежали осколки разбитой тарелки. Сборище смеялось, ржало дико и развязно. Громче и развязнее всех смеялась невеста из Ярлицев, все еще в женском платье, но ее голова больше не была покрыта платком. Фишл узнал это смеющееся лицо, смуглое, с иссиня-черными пятнами на щеках, оставшимися от сбритой бороды. Он не знал, кому именно, Шимену или Лейви, принадлежало это смеющееся лицо, но понял, что это был один из двух братьев, которые годами портили ему кровь в синагоге. Фишл уставился на это лицо тяжело и тупо, как раненый бык на своего укротителя, мучительно решая, что сделать — сдаться или напасть.
На мгновение Фишл почувствовал толчки горячей крови, которая ударила ему в загривок, в глаза, в руки. Эта распиравшая его кровь овладела им так, что он сорвался с места резким, слишком проворным для его грузных ног прыжком.
— Черт бы… — взревел Фишл, не закончил ругательства и воздел руки, готовые разорвать и сокрушить все вокруг.
Однако молодые люди, почувствовав опасность, вовремя отступили и пустились наутек через стол и лавки, стараясь поскорее протолкнуться в дверь. Вскипевшая было кровь мгновенно отхлынула от рук и ног Фишла, и они вновь стали глиняными и неуклюжими, как всегда. Горестно глядя на черепки, как ребенок глядит на осколки разбитой им чашки, он тяжело осел на пол и принялся в голос, как когда-то у раввина в канун Пасхи, всхлипывать, оплакивая свое злосчастье. Комната была пуста. Никого не осталось, только платье невесты лежало у двери, напоминая всхлипывающему человеку о его позоре.
Свечи стали оплывать и гаснуть. Сверчок жаловался в углу темной комнаты. Фишл не двигался, продолжая сидеть на полу и всхлипывать. Только когда вдова портного Биньомина вернулась домой, откуда ее обманом выманили сыновья, она взяла Фишла под руки и подняла его, как того, кто сидит, скорбя по умершему[63].
— Не плачьте, реб Фишл, — попросила вдова всхлипывающего богатыря и сама расплакалась над злом, которое было совершено в ее доме, над греховным поступком своих сыновей.
Целую неделю Фишл ходил по деревням с опущенной головой, погруженный в свое горе. Когда он в пятницу вернулся в Долинец и отправился в баню, чтобы помыться перед субботой, хедерные мальчишки встретили его новым прозвищем.
— Мазл-тов, ярлицкая невеста, — кричали они ему вслед на рынке. — Люди, расступитесь, ярлицкая невеста идет в баню.
Фишл, погруженный в себя, тяжело ступал своими короткими подкованными сапогами. Его овечьи глаза смотрели доверчиво и беспомощно, как всегда.
Когда во второй половине месяца элул[64], как раз в ту неделю, когда читают слихес, оба брата, Шимен и Лейви, одновременно остановили посреди бела дня свои швейные машинки, жалуясь на боль, от которой раскалывается голова, Эстер-Годес, вдове портного Биньомина, стало страшно за своих детей, ее вдовье сердце охватило беспокойство.
Во-первых, ее сыновья Шимен и Лейви никогда, не только в юности, но и в детстве, не болели. Вдова, в отличие от других матерей, горя не знала со своими смуглыми миловидными мальчиками: ни ветрянки, ни кори, ни глистов, ни прыщей. Во-вторых, они заболели внезапно и оба одновременно, точно сговорились, назавтра после того, как вернулись с удачной для них ярмарки. В-третьих, болезнь напала на них в грозный месяц элул, в ту неделю, когда читают слихес, накануне дней суда и приговора. Все это очевидным для вдовы образом указывало на то, что это не обычная простуда, а Божья кара, наказание, к которому Небесный Судия приговорил ее сыновей за их выходки.
Первым делом Эстер-Годес уложила больных в постель, не вместе, в кровать их покойного отца, в которой они обычно спали друг подле друга, а порознь: одного в отцовскую кровать, а другого в ее собственную, стоявшую рядом. Она приложила им ко лбу влажные полотенца, носки с нагретой солью — к горлу и с головой укутала одеялами, хотя на улице солнце пекло куда жарче, чем обычно в элуле. Затем вдова сразу же послала за Шаей-Лозером-лекарем, хотя, как правило, в первый день болезни за ним не посылали, полагаясь на домашние средства.
Когда Шая-Лозер-лекарь, после долгого, молчаливого, тщательного осмотра обоих парней, по виду их пылающих, красных тел пришел к выводу, что они больны не чем иным, как скарлатиной, детской болезнью, которая редко бывает у взрослых, у вдовы портного Биньомина больше не осталось сомнений в том, что это очевидное наказание Господне и что ее детей спасет только Божья милость.
У Эстер-Годес, так же, как у ее соседок и даже соседей, не было ни малейшего сомнения в том, что в конце концов там, в вышних, вспомнили о двух грешных братьях и дали им щелчок по носу за их вины перед Богом и людьми.
Едва услыхав от Шаи-Лозера, что у «колен» — скарлатина, лавочники на рынке украдкой усмехнулись в свои почтенные бороды. Прежде в Долинце никогда не слышали, чтобы взрослые парни слегли от такой детской болезни. К тому же в местечке не было эпидемии этой заразы у детей. Более того, в тот момент в Долинце вообще не было никакой эпидемии, даже поноса и несварения желудка, которые обычно случаются в конце лета, когда фрукты в изобилии. При всей серьезности скарлатины казалось смешным, что такая детская болезнь напала, ни о ком не будь сказано, на взрослых парней. Но еще смешнее было то, что все это случилось с двумя самыми большими насмешниками в местечке. Казалось, будто в вышних, где отмщается и самая малая малость, над строптивыми братьями, в придачу к наказанию, еще и зло подшутили — мера за меру — за их всегдашние злые шутки. То, что Господь подшутил над ними в те роковые дни, когда на Небесах совсем не шутки ради измеряется и взвешивается всякое деяние, доброе и злое, придало еще больше иронии всей этой истории.
— На тебе, какая напасть ни с того ни с сего! — восклицали женщины, сплевывая через плечо, чтобы, не дай Бог, к их детям не прилипло ничего из выпавшего «коленам» наказания.
Когда лекарь Шая-Лозер на третий день нашел, что больные опухают, что в его практике лечения скарлатины встречалось редко, он снял картуз, словно тот мешал ему принять врачебное решение, и посоветовал вдове вызвать польского доктора пана Шнядецкого.
Госпожа Эстер-Годес, не все идет гладко, — встревоженно сказал Шая-Лозер. — Пусть придет доктор, я боюсь, что в одиночку не справлюсь…
Доктор пан Шнядецкий, как всегда, сердился и гневно стучал тростью оттого, что, как водится, сперва позволяют этим еврейским клистирникам запустить болезнь и только потом, когда уже слишком поздно, посылают за ним, за доктором. И лишь когда пан Шнядецкий вволю покричал и поругался, он зло прослушал больных и нашел, что у них опасно затронуты почки и что всякие другие осложнения не заставят себя ждать.
63
Скорбящий проводит семь дней, сидя на полу или низкой скамейке. В конце траура близкие или друзья «поднимают» его, помогают ему встать.
64
Шестой месяц еврейского календаря, приходится на август — сентябрь. Элул предшествует осенним праздникам, во время которых на Небесах определяется судьба человека на год, поэтому традиционно элул — время покаяния.