Шолем еще ниже опускает голову, как мальчик из хедера, который хотел было изловчиться и схитрить, но его раскусили, и уходит разогревать мотор своего драндулета, чтобы проводить жену и дочь. Его старый фордик, который он купил вместе с фермой, не хочет заводиться, простояв сутки на холоде. Мотор чихает, кашляет и хрипит, прежде чем набирает обороты. Шолем открывает дверцу, которая еле держится, и приглашает дам садиться.
— Биньомин, попрощайся с мамой и Люси и присмотри за скотиной, — приказывает он, чтобы вернуть себе немного достоинства в своем унижении, — я скоро вернусь.
Бен быстро прощается с матерью, для вида целует ее в напудренную щеку, еще с меньшими церемониями отделывается от Люси и пускается бегом в хлев, чувствуя одновременно жалость и презрение к отцу за его слабость. Он не может простить отцу, что тот зря тратит время и бензин тогда, когда людям надо пройти всего-то ничего, пару миль пешком. У него бы они пошли пешком как миленькие, если бы он был на месте отца, думает Бен по дороге в хлев.
Бетти брезгливо садится в разбитую мужнину таратайку, сиденья которой покрыты пылью и завалены тряпками.
— Мамочки! — кричит она всякий раз, когда машинка подпрыгивает на ухабах и рытвинах плохой, немощеной дороги, которая ведет от фермы к шоссе. — Люселе, держись за меня.
Шолем давит на хилые тормоза, переключает разболтанные передачи и защищает свою бедняцкую машинку:
— Я езжу на ней по глубокому снегу даже ночью, и со мной, тьфу-тьфу, еще ничего не случилось. Даст Бог, и дальше ничего не случится. Бояться нечего.
На железнодорожной станции, вокруг которой и за год не встретишь живого человека, Шолем вынимает несколько мятых долларов из заднего кармана оверолса, откуда всегда торчит гаечный ключ, и молча протягивает их жене. Всё до последнего доллара отдает он ей. Бетти небрежно бросает бумажки в свой большой кошелек и торопит дочь.
— Хватит целоваться, — говорит она смеющейся девочке, которую отец не перестает покрывать поцелуями, — ступай в вагон, Люси.
Напудрившись в последний раз, привычно поправив пухлыми пальцами каждый локон своих черных волос, тщательно накрасив губы, чтобы помада на них продержалась всю поездку, Бетти опрыскивает себя духами, чтобы отбить все неприятные запахи фермы и соседей по вагону, и улыбается со скрытым женским довольством оттого, что ей так ловко удалось выкрутиться и не проводить ночь со своим мужем.
Господи Боже мой, как она могла когда-то полюбить его? Ей теперь никак этого не понять. Где были ее глаза?
Несмотря на то что эта история длится уже семнадцать лет, с тех пор, как Бетти вышла замуж за Шолема Мельника, она не перестает жалеть о том, что стала его женой. От великой жалости к себе она чувствует необходимость в чьем-нибудь утешении.
— Люси, поцелуй свою ма, — говорит она, подставляя маленький накрашенный ротик, — и обними меня, мамочка моя.
Люси, всегда готовая поласкаться, целует мать горячо и тревожно.
— Что еще случилось, мамочка, darling?[152] — с испугом спрашивает она.
— Мама несчастна, — жалеет себя Бетти и хватается за маленький вышитый платочек, — мама очень несчастна.
Когда они переезжают мост и видят первые огни Вильямсбурга, освещенные кинотеатры и дрог-сторс[153], черные глаза Бетти начинают блестеть всеми веселыми огоньками, которые в них отражаются. Хотя она родилась и выросла в этом бедном районе, ей вовсе не противны тесные вильямсбургские улицы и дома. Она любит их. Все радости жизни открыты перед ней теперь после унынья мужниной фермы.
— Gosh[154], как светло! — радуется она, как будто увидела свой район первый раз в жизни.
Единственный человек в семье, не считая Бена, который держит сторону Шолема Мельника в его ссоре с женой, это его тесть, переплетчик Ноех Феферминц из Вильямсбурга. Каждый раз, когда все его замужние дочери собираются у него в доме и в сотый раз обсуждают ссору между Бетти и ее мужем, мистер Феферминц встает горой за своего зятя.
— Шолем прав, — настаивает он, чистя ножичком липкие ногти, с которых ему никак не удается соскрести пролитый переплетный клей, — в Торе написано: веху имшойл бох[155] — и он должен главенствовать над ней.
Его дочерей, родившихся в Бруклине, разбирает смех и от старомодных слов святого языка, и от отцовских идей насчет господства мужа над женой.
— О, это было написано для greenhorns in Europe, paps[156], — объясняют они ему, — в Америке муж делает то, что хочет жена. Ladies first, old man…[157]
Видя, что его библейские цитаты не очень-то действуют на дочерей, он пытается воздействовать на них мирскими знаниями, которые приобрел, имея на работе дело с книгами.
— Что ж поделаешь, даже у животных самка идет за самцом, — разглагольствует мистер Феферминц, — даже у глупых домашних птиц петух идет впереди, а курицы — следом, потому что так уж в мире заведено… нейчер…[158]
Но тут он на глазах у дочерей получает такую отповедь от своей жены Гени, что в конце концов зарекается рассуждать о семейных проблемах.
— Ступай, ступай, добытчик ты мой великий, — гонит его из дома Геня, — ступай в синагогу к своим землякам, ступай и умничай перед ними насчет чикенс[159]. Если ты мне понадобишься, я за тобой пошлю, мистер Феферминц…
При этом она напоминает ему, кто он такой: переплетчик, нищий, голова у него занята не столько бизнесом, сколько синагогой, и поэтому лучше ему не вмешиваться в практические дела, особенно когда она, Геня, держит совет со своими американскими дочерьми.
— Слышали басню? Он же сравнил нас с чикенс, — не может она простить мужней дерзости. — Вы только посмотрите на этого петуха сноровистого — Ноеха Феферминца.
Мистер Феферминц разглаживает клейкими пальцами седую бородку, как будто она растрепалась от Гениных криков, и уходит в угол читать свою субботнюю газету, которую не может дочитать вот уже неделю.
— Давай, командуй, — ворчит он на жену, — развали семью, доведи до развода, царствуй-государствуй…
Геня разрезает большой пирог, испеченный ею в честь своих дочерей, которые все, слава Богу, удачно выданы замуж и обеспечены, и громко жалеет младшую дочь, Бетти, ее бейби[160], имевшую несчастье достаться Шолему Мельнику.
— Я не позволю, чтобы моему ребенку отрубили голову во цвете лет, — заявляет она, как будто ее зять только и мечтает о том, как бы отрубить голову своей жене там, на ферме. — А если он подаст на развод, я плакать не буду. Найдутся и получше, чем этот Шолем Мельник. Она совсем еще не подгнившее яблочко.
Все дочери согласны с mother[161]. С аппетитом поедая материнский домашний пирог, какой не достать даже на самом Eastern parkway[162], где они живут, дочери кивают, соглашаясь с каждым словом, которое произносит мать, и от души жалеют свою младшую сестру, которая, бедняжка, так влипла.
— Poor baby[163], — называют они Бетти, гладя ее и целуя.
Бетти черпает в своем мученичестве новые душевные силы и очень жалеет себя. Положив голову на большую, колышущуюся материнскую грудь, которая выкормила стольких детей, она хнычет, как в детстве.
— О, мама, почему Бетти так несчастна? — вопрошает она в третьем лице от жалости к самой себе. — Почему, мамочка?
152
Дорогая (англ.).
153
От англ. «drug-store» — аптека. Традиционно такая аптека также выполняет функцию кафе.
154
Боже! (англ.)
155
«И он будет господствовать над тобой» (ивр.) Быт., 3:16.
156
Новоприбывших эмигрантов в Европе, папа (англ.).
157
Дамы в первую очередь, папаша… (англ.)
158
От англ. «nature» — природа.
159
От англ. «chickens» — цыплята.
160
От англ «baby» — дитя.
161
Матерью (англ.).
162
Восточный бульвар (англ.) — фешенебельный бульвар в Бруклине.
163
Бедное дитя (англ.).