— Ты ничего не говори, мы никому не помешаем. Ты нас вот сюда, в кухню, запихни, мы только посидим, отогреемся и уйдем обратно в пургу и вьюгу.

Видно было — они действительно здорово закоченели оба.

— Да что это с вами? Вы оба правда обмерзли?

— А ты думаешь, я все шучу, да? Куда я его ни тащу — нет! Он не желает! К каким людям! К Ленке, у нее родители в Америке, пять комнат! К скульптору Хренкову, мастерская двести метров, квартира вся в коврах... Нет, тащит в пургу.

— Здравствуйте, Дымков, — опомнилась Юля. — Что это вы ее так?

— Был я у них у всех. Побывал. Нечего ей там ошиваться.

— Вот, слышал? Он мне заявляет, что ты у меня единственная приличная подруга.

— Подходящая, я сказал.

— Ну, подходящая. Слушай, это чайник? Можно, я чего-нибудь вскипячу, ей-богу, я подыхаю.

— А домой он тебя тоже не пускает? — вяло улыбнулась Юля.

— Пускает, да я не такая дура. Пусть тут находится... Ой, до чего тут хорошо, тепло как... Когда я выйду замуж, я оборудую себе кухню и буду в ней жить... Я вот тут, плита тут, Дымков на коврике у дверей.

Дымков беззвучно смеялся, глядя на Зинку, она поймала его взгляд и вдруг почему-то очень серьезно объяснила Юле:

— Ты знаешь, он добрый, только стесняется. Я его так возненавидела, что был один момент — чуть было не решила выйти за него замуж. Ты только представь себе, что было бы!.. — Она фыркнула со смеху и зажала рот ладонью. — Вот было бы! Мама взвилась бы на крышу, на самую трубу, — через мой труп! Моя дочь и какой-то бродяга, не пущу через порог, я не для того тебя выучила испанскому языку и воспитывала из тебя дуру, чтоб отдать какому-то проходимцу, он тебя будет бить, он не может тебе обеспечить приличного существования, несчастная, по крайней мере, надо отремонтировать комнату моющимися обоями; я достану французские!.. И сунет мне тыщу в сумочку и шепнет — это тебе пока, — а папа два раза пожмет плечами, и даст сто пятьдесят, и скажет: я мог бы и двести, но не хочу, чтобы ты приучалась транжирить.

Дымков все смотрел на нее и закатывался беззвучным смехом, похожим на восхищение.

— Он меня знаешь чем купил? — вдруг таинственно зашептала Зинка. — Он сказал, что я очень ничего, только мне бы хоть немножко пополнеть! Представляешь? Да мне только дать себе волю!..

— Следите, сейчас закипит!.. — крикнула Юля и побежала к дверям, где задребезжал новый звонок. — Вы Галя Иванова? Снимайте пальто, пожалуйста, папа вас ждет. Ему скоро придется ехать... Отчего вы так долго?

Как будто не понимая или вовсе не слыша вопроса, Галя начала снимать пальто и вдруг обернулась к Юле:

— Мне неудобно стало... Я все смотрела на окна... А может, они и не ваши.

Она вошла в столовую и как-то напряженно остановилась посреди комнаты.

На ней была черная юбка и нарядная мохеровая розовая кофточка — оделась понаряднее, зная, к кому идет. Узкое книзу лицо с туго обтянутыми скулами расширялось кверху, как будто чтоб дать место непомерным глазам, очень светлым, изумленно расширенным. Взгляд был сосредоточенный, но от волнения почти невидящий, как бывает у некоторых девочек, когда впервые в жизни они выходят на пустую клубную сцену, чтобы произнести напряженно заученное пионерское приветствие.

Так как она не двигалась, Лезвин сам подошел к ней и поздоровался.

— Галя, вот он, Владимир Семенович... Вы его хотели видеть... Инспектор! — добавил он, видя, что она как будто не понимает.

Она все стояла посреди комнаты и продолжала молчать, даже не ответила, когда Владимир Семенович встал и, поклонившись, поздоровался.

Глаза у нее совсем побелели, как будто она и видеть перед собой перестала. Она мучительно, с усилием, глотнула, и тут вдруг на всю квартиру раздался ее громкий, без всякого выражения голос, именно такой, каким она лет десять тому назад рапортовала с пионерской трибуны.

— Я Иванова, Галя... — Все в квартире замолчали, услышав этот напряженный голос. Видно, она и сама его услыхала и поняла, что делает что-то не то. — Иванова Галя, — повторила отчетливо, но уже обыкновенным комнатным голосом.

— Да, я понял, вы садитесь, Галя, — поспешно подошел и пододвинул ей стул Владимир Семенович. — Присаживайтесь.

— Хорошо, — сказала она и не села. Теперь все в комнате стояли. — Значит, вы знаете. Моего мужа Иванова...

— Знаю, знаю!.. — поспешил Владимир Семенович.

— У него горло было забинтовано, чтоб незаметно было. Они сзади накинули ему петлю, когда он за рулем сидел, — она говорила очень отчетливо, ледяным каким-то, ровным голосом...

— Ты молчи, ну, нельзя ей мешать, — прямо-таки отталкивал Лезвин Владимира Семеновича, все порывавшегося ее прервать. — Молчи, тебе говорят, пускай.

— А вы, товарищ Инспектор, теперь заняли его место. Вместо него сели за руль. Вы стали вместо Кости ездить и ездили и ждали, может, вам накинут из-за спины проволочную петлю, да?

— Молчи, слушай... — яростно шикнул Лезвин.

— Не могу, — оттолкнул его Владимир Семенович. — Вам, Галя, это все очень уж представляется...

Она его даже не услышала.

— У вас тут вот забинтовано, это они вам сделали. Моего Костю вы не можете мне вернуть. Другого, никому не известного Иванова вы, наверно, спасли, и я теперь могу жить дальше. Я ведь не могла. Говорят: справедливость. А какая она, справедливость? Бумажки составляют, посылают... По телефонам звонят... Они медленно ползут... И правильно, пускай все идет по порядку, а как жить? Невозможно! Отчаяние, вы знаете? Это когда ты потерял веру в правду. Когда зло сильней всякой правды, не махайте на меня руками, я понимаю теперь все, и что вы, конечно, не один были. Есть все-таки люди... Ведь вы вот это свое живое горло подставили под петлю... я ее у себя вот тут на горле все время чувствовала. Мне уже казалось, красная полоса у меня тут начинает выступать, — она на полдороге удержала руку, потянувшуюся к открытой на шее кофточке. — Я добивалась к вам попасть, даже сама не знаю зачем. Хотелось вам что-нибудь оставить... Да что тут можно? А это согласилась его мать отдать. Для вас... А вы как хотите.

— Что это? Что вы принесли? — как-то опасливо отстраняясь, чуть не пятился Владимир Семенович от бумажки, которую осторожно выложила на стол Галя Иванова.

— Это он сам. Костя. Его мама свою вам отдает. На память. Или как знаете. Пускай у вас, а?

Владимир Семенович осторожно взял в руки фотографию со стола и стал разглядывать. Мальчик лет трех, голопузый, в одних трусиках, смеялся с открытым ртом, закинув вверх голову. Обеими руками он прижимал к щеке и плечу большой рисунчатый мяч, видно, отнял и не отдавал кому-то, чьи большие руки тянулись к нему с верхнего обреза снимка. Очень хорошо получились ромашки в траве, маленькие пальчики, облапившие мяч, и пупок на пузе.

— Руки тут видны — это он с отцом в мячик игрался, — тихо сказала Галя.

Еще минуту Владимир Семенович смотрел на маленького Иванова, как тот радовался со своим мячиком в траве, заросшей ромашками, потом очень серьезно сказал:

— Я это возьму. Спасибо. Спасибо, что вы об нас подумали, Галя. Маму поблагодарите.

— Я скажу, вы меня извините, можно, я сяду... — Она прошла, не замечая подставленного ей стула, через всю комнату и, судорожно ухватившись за спинку, неуклюже, боком присела в углу на диван.

Тончайший, пронзительный звук вдруг возник и повис в воздухе. В дверях появилась Зинка. Раскинутыми руками она цеплялась за косяк. Закинув голову, как воющая собачонка, она заливалась жалостным, не то бабьим, не то детским визгом. С перекошенным мокрым лицом, с расшлепанными пухлыми губами, она раза два икнула и всхлипнула, стараясь что-то сказать. Дымков обхватил руками и попытался утащить ее обратно на кухню, но она не только не далась, а его самого втащила через порог в столовую.

Там она сослепу от слез огляделась и узнала Юлю. Сунулась к ней, единственной, у кого могла спросить:

— Юль... это правда? Ей-богу, правда?

Юля, не понимая, глянула на нее и опять повернулась лицом к отцу. Сама она и не думала плакать, только замерла и побелела.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: