— Работа твоя, — сказал я, и мы снова обменялись рукопожатием. — Как тебя называть для публики?
Сверкнули белые-белые зубы.
— Малыш Шарлемань.
Я улыбнулся — впервые за долгое время.
— Мило. — Воспоминания всколыхнулись, забурлили, и одно всплыло на поверхность. — Слушай, а ведь, кажется, когда-то была одна песня…
— Стили Дэн, — сказал он. — Семидесятые. Мой отец все время ее крутил.
Он уже больше не улыбался, и я тоже.
Мы оба знали, что это очень грустная песня.
В тот вечер, когда я их познакомил, на мне был льняной костюм цвета пелен мумии, грубый, небеленый беж. В тот год у мужских костюмов не было лацканов, и потому мой фирменный цветок — черная гвоздика — был приколот над сердцем.
В «La Pomme» было темно, если не считать мягкого голубовато-зеленого свечения от би-О-литов на каждом столике и вдоль стойки бара. Мне всегда казалось, что в целом они создают эффект подводного грота, освещенного гнилушками в руках утонувших мужчин и женщин, которые сидят словно бы на коралловых престолах, более живые, чем трупы, но не менее бесчувственные.
«Отец твой спит на дне морском, он тиною затянут…»[3]
Окна на веранду походили на две огромные плиты эбонита. У закрытой двери стоял один из людей Дитериджа, заботливый вышибала и разглаживатель вздыбленной шерсти, которому было явно не по себе в костюме.
Я ходил среди завсегдатаев, исполняя их фривольные, зачастую выраженные лишь намеками капризы. Как обычно, я ненавидел себя за то, что пресмыкаюсь перед ними. Но в то время мне казалось, что больше мне ничто не по плечу, и непритязательная ниша, которую я себе здесь нашел, давала презренную защищенность.
Чарли еще только предстояло выступить со своей первой композицией. Всего третий вечер с его программой, а народу уже прибавилось. Как я и прикидывал, он привлек многих унылых хищниц и хищников в летах, будто испускал какой-то феромон юности и потенциала. Я заметил, что за одним столом сидят Лора Эллис, Симон Ридзель и Маргерита Энгландер: трио безупречно причесанных, хорошо сохранившихся Парок, наманикюренные ногти у каждой достаточно длинные и острые, чтобы перерезать нити.
Вернувшись к бару, я отпил моей обычной минералки с лимоном и стал ждать, когда появится Чарли.
Ровно в полночь Малыш материализовался на сцене, освещенной одним узким лучом софита. Устроившись на высоком барном стуле, он зацепился босыми ногами за ножки. Одет он был в одну из моих белых рубашек, висевшую на нем мягкими складками, и свои старые обрезанные джинсы. Длинный плоский корпус музцентра балансировал у него на коленях, как двуручный меч его тезки.
Малыш начал играть.
Чарли пел, как птица с прекрасным хохолком и хриплым, но манящим зовом. Он знал множество старых песен, которые гарантированно тронули бы нас, реликтовых динозавров, песен, которые мы считали мертвыми, — наверное, это было наследство отца. Он пел и новые, которые ежедневно звучали по радио, но привносил в них свежесть, сродни некогда популярной певице Стеле Фьюжн. На каждые десять известных приходилось по оригинальной композиции: тревожные миксы карибских, мексиканских и американских ритмов, полные неуловимых поэтических образов.
Когда он закончил, аплодисменты были оглушительными и искренними.
За хлопками я различил голос из-за соседнего столика, горько сказавший:
— Этот чертов каффир[4] хрипит, как ворон.
Ответом ему был резкий, лающий смех.
Я повернулся посмотреть, кто разрушил волшебство.
За столиком сидели Коос ван Стааден, его дочь Кристина и Хенрик Бловельт.
Ван Стааден и его дочь были беженцами, покинувшими Южную Африку (или, если называть ее официально, Азанию) шесть лет назад, когда эта истерзанная страна наконец взорвалась революцией. В то время Ван Стааден был губернатором Трансвааля. За годы пребывания в должности он, судя по всему, сколотил порядочное состояние, большую часть которого сумел вывезти за границу до революции. Насколько мне было известно, он и Кристина успели на один из последних самолетов из Йоханнесбурга. Его жена Мария проводила ту неделю в загородном доме. Теперь, без сомнения, ее разбросанные кости поблекли до цвета моего костюма.
Если верить злорадным слухам, по стенам дома Ван Стаадена висели реликты его родины, среди прочих sjambok[5], с конца которого осыпалось что-то засохшее и коричневое. Я не мог до конца поверить, что даже Ван Стааден способен на такую гнусность.
Его дородного соотечественника Бловельта выслали из Англии, когда пало южно-американское правительство. Сегодня он играл роль охранника и компаньонки Кристины.
Как и многие богатые беспутники без цели, они в конечном итоге оказались на Гесперидах.
Пока спадала волна аплодисментов, я настороженно наблюдал за Ван Стааденом. Если он не заткнется со своими расистскими пакостями, придется натравить на него людей Дитериджа. У меня было полно покровителей ГОЧ, которые были богаче его и которых мне не хотелось обижать.
Но вмешалась его дочь.
— Перестань, папа, — твердо сказала она. — На мой взгляд, он очень хорошо поет.
Опустившаяся ему на локоть рука словно бы высосала из него весь запал. В его морщинистом лице боролись ненависть и любовь к дочери. Наконец он поднял к губам бокал и сделал большой глоток — усталый и побежденный пережиток.
Я изучал это странное трио. Ван Стааден — худой, как цапля, с ежиком седых волос и острым носом. Бловельт — гора мускулов лет тридцати, с манерами денди, плохо сочетавшимися с грузной тушей. Кристина… Ну, Кристина, решил я тогда, на первый взгляд, рядом с этими двумя уместна не больше, чем монашка на галерке или Цирцея среди свиней.
Это была гибкая стройная женщина с маленькой грудью и пушистыми волосами цвета платиновых нитей: завитая челка и тончайшие кудри, мягко струящиеся по плечам и длинной шее. Носик крохотный, губы вечно спрятаны за помадой. Сегодня она была одета в лиловые шелковые брюки, такой же топ и белые сандалии. Как у половины женщин в клубе, в ямочке между ключицами у нее сидела маленькая жизнегемма, вспыхивавшая в такт биению ее сердца.
Вся потенциально гадкая сцена закончилась в несколько секунд, гораздо быстрее, чем у меня ушло, чтобы ее описать. Чарли исчез со сцены, и клуб снова загудел пустой болтовней.
Через десять минут, улыбаясь очередным завсегдатаям, я почувствовал, как кто-то тронул меня за локоть. Повернувшись, я увидел Кристину ван Стааден.
— Знаю, вы услышали бестактное замечание отца, мистер Холлоуэй, — сказала она. — Мне бы хотелось извиниться за него. Надеюсь, вы примете в расчет его состояние.
Я кивнул, скрывая свое истинное мнение. В этом я основательно наловчился.
— Чудесно, — сказала она. — Значит, все забыто. Кстати, мне действительно кажется, что Малыш Шарлемань замечательно поет. Я не из сочувствия его защищала. Даже… можно мне с ним познакомиться? — Она мгновение помедлила, потом, будто это было крайне важно, добавила: — Насколько я понимаю, он из Мехико.
И снова я бесстрастно кивнул, не подтверждая и не отрицая. Я попал в ловушку ее глаз.
Один друг как-то привез мне с Гавай хризолит. Родившийся в сердце вулкана камень походил на Прозрачный нефрит — такой же твердый и непроницаемый, но обладал удивительной, затягивающей глубиной.
Глаза Кристины были как два осколка хризолита.
Я задумался над ее просьбой. В тот момент я не испытывал к ней ни приязни, ни неприязни. Но чувствовал себя в долгу перед ней — она ведь сама разрядила обстановку за столом. И, разумеется, если я ее не представлю, она и без меня может подойти к Чарли.
Впрочем, к чему пытаться разгадать свои мотивы задним числом?
— Ладно, — кивнул я. — Пойдем.
За сценой я постучался в маленькую гримерную Чарли. Ответа не последовало, и мы вошли.