И подводили к Коронату игровых однолеток, подводили трехлетних, в беговом соку, жеребцов, подводили рано и обманчиво одряхлевших меринков, загнанных артельных кляч, запаленных чемпионов. Коронат зубы им не ощупывал, не сгибал ноги, прислушиваясь к суставному треску; он лицом, плотно по переносице охваченным черным свернутым втрое платком, чтоб ничего не видел, прижимался к шерстистым теплым и влажным бокам, внюхивался, водил ладонями по вздрагивающей шкуре, размышлял под стиснутое дыхание сотни зрителей и называл не только лошадиные годки, но и откуда примерно прибыл хозяин, где выпасает лошадь, на каких работах держит, хорош он или плох.
Ведьмак Коронат, и только.
Ну, конечно, сапоги цыганские он не взял, не из-за них спорил, и, чтоб не было обидно цыгану, чтоб не пошла о нем худая слава, пропили они и козловые, и вытяжки, и до самого конца ярмарки цыган плясал босиком, а Коронат, босиком же, притоптывал.
Такой вот Коронат ездовой, да к тому же еще травник и знаток полесских лесов и троп. Парфеник дурней не держит, у него каждый на своей дуде играет как никто другой.
И вырастает перед Коронатом командирский посыльный, боец комендантского взвода Витя Губа, пятнадцатилетний партизан, близнец часового Васько, ибо одна мать их родила — сожженная полесская деревня.
— Вас, дядько Коронат, до себе Батько кличут. Дуже срочно. Прямо негайно!
И спешит Коронат. И выносит он свое темное и морщинистое, как старая скомканная для стирки рубаха, лицо к командирскому огню. Глаза его, узкие, щелочками, оттянутые к вискам вниз, еще больше щурятся на пламя плошки, совсем теряются среди складок. Но хорошо, по-кошачьи видят узкие глаза Короната и в ночи, и днем, и при плошке. И различает Коронат не только командиров, но и человека на лавке под рядном.
— Попрощайся с Миколой, Коронат. Хоть пойдешь ты с ним в дальнюю дорогу, попрощайся сейчас.
А потом, когда Коронат, который всегда готовил для Миколы, общего любимца, лучших лошадей, чтобы повернее доставить разведчика к границам партизанских владений, и лучших же лошадей, не щадя, высылал для встречи, еще более потемневший лицом, садится к столу, между ним и командирами начинается беседа, совет специалистов. В ней конечно же много непонятного, обрывочного, для постороннего человека несвязного, как и во всякой профессиональной беседе.
— Думаю, так, товарищи, что надо повезти его на таратайке, однооске. Почему? Если к седлу приторочить, привязать, сильный след от веревок будет. Могут догадаться, что привезли.
— А таратайка пройдет? Не везде дороги…
— Есть у меня такая, что дуже узкая. Для лесу.
— За сколько, Коронат, сможете до Груничей дойти?
— Если без ЧП… Да за три-четыре ночных часа осилим.
— Нам надо так, чтоб они не поняли, когда убит. Когда убит.
— Там, под Груничами, ручей. В ручей уроним. Вода холодная, за полчаса выстыть должен. И кровь уходит. Не поймут.
— А найдут?
— Так уроним, что найдут…
Через десять минут у командиров второй собеседник — автоматчик Павло Топань, боец разведвзвода, основной добытчик «языков», весь, как канат, сбитый из жил, быстрый, по-молдавски смуглый, с черным стреляющим взглядом. Павло уже знает про смерть Миколы, в угол на лавку не смотрит, глаза горят ненавистью, как у затравленного хорька. Павло — человек действия, он не умеет горевать, он хочет мстить. Пальцы его, тонкие, сильные, непрерывно играют. Пальцы Павла становятся спокойными, только если берутся за цевье автомата или рукоять ножа. Эта игра пальцев началась на второй день войны, когда очередь с «мессершмитта», прошедшего над приднестровским селом, убила красавицу Мариту, с пятнадцати лет обрученную с Павлом. Марита ждала Павла, а Павло ждал суда за лихую драку из ревности.
Топаню тяжело сидеть. Он этого не умеет, он каждую секунду готов взяться, легко подпрыгнуть на пружинистых ногах и броситься в дело. Он живет местью, он летит сквозь войну, сон его короток и пробуждения резки.
Сейчас Топань, поняв, что значит для него и других новое задание, сидит, сдерживая себя, наклонив голову и наморщив лоб; пальцы же играют по-прежнему. Он хватает пятерней вихрастый затылок, теребит будто в нерешительности. Но это не от мучительного раздумья, вовсе нет. Решения приходят к Павлу мгновенно, как удар бойка. Но, зная, что Батя не любит слишком быстрых, Топань обязательно чешет затылок, прежде чем что-либо сказать, морщит лоб и сводит брови будто бы в серьезном размышлении.
— Мы проскочим через кустарник у болотца, если нам хлопцы обеспечат путь. Удар — слева, а мы — незаметно краем болота.
— А дальше? Концентрируются егеря, и данных у нас нет.
— Попробую — «языка», если что. Они нас там не ждут.
— Самое главное — последнее. Под Груничами.
— Завяжу бой так, чтобы вывести на Миколу, когда мы его положим. Но не сразу.
— Так. Это верно.
— Я их подержу, чтоб ясно было, что он там часок пролежал, в болоте.
— Так.
— Кто со мной?
— Коронат и Доминиани.
— Шурка? — Павло морщится. — Сгодится он для таких дел?
— Он будет нужен. Там сейчас у них все перемешано — ягдгруппы, егеря, жандармы, полицаи. Друг друга не знают. И мы их не знаем. Он же в этой кутерьме быстро разберется в случае чего.
— А кто же старший?
— Ты, Павло. Только горячность прибери. А то ты, бывает часом, крутишься без толку, как телячий хвост на петровки. Знаю я, знаю, чего макушку теребишь, как лен после сушки… Артист!
— Я, Дмитро Петрович, понимаю…
— И с Доминиани советуйся. Прислушивайся. Он парень рассудительный, спокойный. Спокойный.
— Ясно, товарищ комиссар.
Пальцы у Топаня играют быстрее, а в глазах все ярче горит антрацитовый огонек ненависти и жажды действия. Он готов, Павло, он всегда готов ко всему, и если скажут ему: «Павло, доберись до Гитлера, вцепись извергу в горло!» — то не раздумывая помчится этот смуглолицый поджарый хлопец и, еще за тысячу верст до цели простреленный насквозь, изрешеченный, как шумовка, будет бежать, а упав, будет ползти, а вконец потеряв силу, будет землю хватать, чтоб хоть на пядь приблизиться. Таков уж он, Топань.
Это-то и смущает Парфеника, оттого и меряет он хату от стены до стены, дымя самокруткой и стараясь не глядеть в сторону, на лавку. Горяч Павло, плавится он в войне, как в горне, а память все раздувает и раздувает мехи. Но кого послать, кого? Такого, как Микола, больше не найти: и дерзкого, и осмотрительного, умевшего на бегу думать, а думой бежать, не оплывать свечкой на месте. Микола хотел огня, но умел и дым терпеть. Много, много еще хлопцев под рукой у Бати, да Павло после Миколы, при всех своих изъянах, приметливее прочих. Для задания, какое задумал Батя, нужны отчаянность, стремительность, бесстрашие и умение хоть на карачках, но добраться куда скажут. В таких качествах Топаню не откажешь, нет. И недаром с ним рядом пойдут бывалый, хитроглазый ездовой Коронат и рассудительный книжник Шурка Домок. Шурке Парфеник верит. Но задание-то уж больно необычное, нервы могут подкачать. И медлителен излишне Шурка, терпелив — хоть дрова на нем руби. А вот рядом с Топанем Шурка потянет неплохо. Чтоб не поссорились, не погрызлись, ведь рядом они — как шило с камнем, — приглядит Коронат, которому даны на этот счет особые указания. Как-никак «дядько» старше их обоих вкупе. Можно было бы и Короната в коренники запрячь, но тут нужен кто поретивее и порезче, чтоб давать ход пристяжным.
Да, нелегкое это командирское дело.
И еще не собрались хлопцы, а Батя уже вышел с ними в поход. Уже идет он и будет идти всю ночь, пока не вернутся.
— Ну, добре, посылай за Доминиани, — говорит Сычужному Батя. — А ты, Павло, готовь оружие, пока Коронат ладит таратайку. И гляди, никому ни слова. Обычный дозор, мол, и все.
Шурка, как вошел, хотел было доложиться, но заметил убитого на лавке. И хотя лицо Миколы было накрыто рядном, а плошка светила слабо, выбрасывая дизельную копоть в потолок, Шурка сразу догадался, кто лежит под темной стенкой.