На небе висело красноватое в дымке солнце. Над долиной дважды пролетали гусиные стаи. Каждый раз они тяжко отворачивали в сторону. Куценко задумчиво провожал их взглядом, пока не утихал тревожный гусиный крик. Закончив работу, сходил к реке, разулся и долго сидел, опустив в воду пухлые, белые ступни. К ногам его подплыл и ткнулся носом небольшой хариус. Куценко с кошачьей ловкостью нагнулся, двинул рукой — и хариус заплясал на гальке. Выжимая мокрый рукав телогрейки, Куценко засмеялся очень довольный. Он вернулся к палатке, разжег маленький примус, поставил на него чайник и, поднявшись на обрывчик, осмотрелся кругом. Наметив невдалеке зеленый островок, обтекаемый протоками, как был босиком, но в телогрейке и шапке, пошел туда. Куценко не ошибся: остров густо зарос диким луком. Лук был еще сочным, потому что рос на влажном острове. Куценко набрал его целую охапку. Он вскрыл банку тушенки, вывалил ее на сковородку, посыпал муки из мешочка и накрошил луку. Все это поставил на примус, предварительно заварив чайник. Съев со сковородки все, зачистил дно галетой и наконец переоделся в белую брезентовую куртку из толстого полотна, какие дают пожарным. Поверх куртки натянул старенький рваный плащ. В довершение всего вынул кусок клеенки с тесемками и прикрепил его на спине. Надев рюкзак, Куценко осмотрел палатку, лагерь, как бы запоминая приметы, взял лопатку и пошел вверх по реке. Первую партию песка он набрал в рюкзак с косы, напротив островка, где рвал лук. Отнес его к деревянному корыту, высыпал и, не останавливаясь, пошел за новой порцией. Эту работу он продолжал до темноты. Уже ночью скинул промокший рюкзак, снял клеенку, грязный плащ и куртку, которая на спине почернела, выпил прямо из носика чайника холодного чая и залез в мешок. Потом он вынул из рюкзака огарок свечи, поставил его на колышек, вколоченный в землю. Потом вытащил сверток. В свертке был короткий разобранный винчестер. Он быстро собрал его с помощью отвертки, перочинного ножа, набил магазин патронами, передернул скобы и поставил винчестер рядом с палаточной стойкой. Туда же поставил маленький фанерный ящик, обмотанный сыромятным ремешком. Задул свечу и заснул.

Следующий день Куценко был занят тем, что лопатой швырял в проходнушку принесенный им грунт. Вода подхватывала его и уносила в реку. Ему дважды пришлось отгребать намытую у конца проходнушки груду. Когда песок кончился, он отвел воду и обычной ложкой собрал темно–серый остаток, накопившийся у деревянных планок, осторожно промыл остаток в лотке. То, что сохранилось на дне лотка, его не обрадовало. Среди темной массы магнетита кое–где просвечивали отдельные блестки золота и еще была мелкая, почти пылевидная масса — грамм пятнадцать, так определил он на вид.

В конце дня Куценко снова носил грунт, но уже не мыл его на косе, а брал его с бортов долины и дважды заходил в реку, выискивая сланцевые щетки, которые сами по себе действовали, как неплохой промывочный агрегат.

…Так длилось день за днем. Куценко все дальше уходил от своей палатки.

Куценко не знал, что в одну из его отлучек к нему в палатку заходил Седой. Седой долго прятался за куском берега, вывороченным паводком. Шурфовка кончилась, потому что мерзлота ожила, и Седой просто бродил по долине, чтобы побыть одному в грустном и тревожном воздухе осени. Когда темная от грязи спина Куценко исчезла за поворотом берега, Седой подошел к его палатке. Потрогал винчестер и затем внимательно осмотрел тяжелый фанерный ящик. Он развязал ремешок, хотя мог бы и не делать этого. В ящике хранился, как он и ожидал, золотой песок. Довольно много золотого песка. Седой знал, что Куценко, этот толстый рыболов–циркач — личный адъютант Будды и его личный промывальщик. Опыт жизни учил Седого не лезть в непонятные дела начальства. Особенно если это начальство «Северного строительства», живущее по особым, писаным лишь для «Северстроя» законам. Все же он долго держал в руках тяжелый ящичек и наконец, усмехнувшись, завязал сыромятный ремешок точно тем же узлом. Выйдя из палатки, он заровнял следы.

Кефиру Седой ничего не сказал, ибо тот по безалаберности мог развести болтовню, сунуть по жизненной глупости нос в дела, в которые не следовало его совать.

13

После ухода Баклакова Кьяе продолжал в одиночку пасти стадо. Давно уже следовало вернуться сутулому великану Канту, который отправился на мыс Баннерса за продуктами. Давно следовало вернуться двум молодым пастухам, убежавшим искать «откол» — отбитую волками часть стада. Канту, наверное, застрял в Поселке, как застревают в нем те, кто любит спирт. А молодые пастухи наверняка давно нашли откол, но не спешат вернуться, гоняют снежных баранов. Кьяе не сердился на них. Стадо ему помогала пасти Умичка, умная, как человек, и даже умнее. Кроме того, ему нравилось быть одному. Никто не мешает думать и вспоминать. Память Кьяе хранила запахи трав, льда, весеннего снега, полет заиндевевшего от мороза ворона и его хриплый крик над снегами, падение сбитого выстрелом волка, вкус оленьего мяса, крови и вкус молодых оленьих рогов. Еще память Кьяе ежедневно и ежечасно хранила грустное признание неизбежной смены снегов, дождей и человеческих жизней. Больше всего Кьяе поражала именно неотвратимость замены. Остановить ее невозможно, как невозможно ладонями задержать горный обвал. За долгие годы жизни мимо Кьяе прошло много людей. Ему нравилось думать о них, о сказанных ими словах. От одних людей пахло потом. Даже мысли их, так Кьяе казалось, пахли работой. Он уважал их. От других пахло деньгами. Их Кьяе жалел. Он сердился, когда о жизни говорили «хорошая» или «плохая». Жизнь не может быть хорошей или плохой. Просто она бывает разной. Она всегда просто жизнь. Смешно думать, что деньги могут улучшить ее. У самого Кьяе было очень много денег. Зарплата пастухов откладывалась на книжку, и ему некуда было их тратить. Он мог тратить их на Тамару. Но летом она жила, как положено жить дочери пастуха из племени настоящих людей, зимой ее содержало государство. Самому Кьяе ничего не требовалось, кроме табака, чая, сахара и иногда спирта. Когда он приезжал в Поселок на мысе Баннерса, он покупал все, что взбредет в голову: часы, радиоприемник, пальто с каракулевым воротником. Потом он дарил накупленные вещи, находя в этом радость. Он знал, что молодежь будет жить иначе. Это так. Кьяе не осуждал и не одобрял, просто воспринимал вещи так, как они есть. Жизнь в непрерывном беге по тундре высушила не только тело, но и суету в мыслях. Но почему–то все–таки люди и травы обязательно должны умирать? Среди тысяч оленей вдруг родится совершенно белый олень без единого темного пятнышка. Неужели за все течение Времени не мог родиться человек, который не умирает? Кьяе очень хотелось бы, чтобы такой человек был. Тогда остальные люди могли бы надеяться, что им тоже, может быть, повезло и они из бессмертных. Тогда жизнь не была бы ниткой, протянутой из темноты в темноту, а походила бы на большую реку Ватап, которая все время течет, но вода все равно не кончается. «Только не надо, — думал Кьяе, — чтобы бессмертный человек был отмечен каким–то клеймом, скажем, родимым пятном на спине или животе. Это было бы плохо для остальных».

Баклаков в эти дни с просветленной яростью картировал гранитные массивы. Они уходили цепочкой на север, сглаженные, изгрызенные ветрами, морозами и водой до трухи. Граниты были как граниты, ничем они не отличались от тех, что Баклаков видел раньше. В кварцевых жилах, контактных зонах Баклаков не находил ни касситерита, ни рудного золота. Баклаков поправлял их контуры на карте, брал образцы и недоумевал: не за этим же его посылал Чинков. «Когда не знаешь, что делать, делай то, что приказано», — резюмировал Баклаков.

Группа Салахова завершала маршрут в низовьях Эльгая. Река разбегалась в широком тундровом устье. На горизонте зыбко маячили белесые отблески океана. Над тундрой висел журавлиный крик, и в ночные часы шли и шли к югу гусиные стаи. Осенний, залитый жиром голец валом подымался вверх по реке.

Бог Огня по ночам стонал от осенней ломоты в костях. Он утешал себя тем, что это последние шлихи сезона. Впрочем (Салахов тут ошибался), мучило его и несовершенство собственной жизни. Не было у него сына Мишки и дочери Тоськи, и женат Бог Огня никогда не был. Но мечта о жизни, как у всех нормальных людей, была столь большой, что он путал ее с действительностью. Ради этой мечты он бросил пить три года назад, снова хотел войти в мир людей. Иногда Бог Огня встанывал столь жалостно, что Салахов толкал его в бок: «Не скули. Работу мы сделали, как учили. И даже больше».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: