И Санька чувствовал себя, как тот несчастный дикарь, сжатый могучими боками: позади стена, впереди ворота, нет другой дороги, кроме этих ворот, не перемахнуть стенку, не удрать обратно, в пьянящую темноту джунглей. Четкий холодный метроном отстукивал в Санькиной голове. Он не знал, когда тот начал стучать, то ли когда он смотрел в мертвые мухановские глаза, или в тот момент, когда Зинка, не с бабьей жалостью, а так. как человеку человек, положила ему на затылок тяжелую руку, или когда Федор произносил свой загадочный некролог, или когда торжественный Людвиг всучил ему свое драгоценное ружье. Не было Саньке радости от того четкого метронома: все было просто, как идеальный математический шар, и именно эта хрупкая идеальность не давала Саньке пить спирт. Сгорели, рухнули, осыпались дощатые балаганы, но среди этого хаоса кто–то неумолимый сует ему в руки ведро с известкой и подает пудовый кирпич. И Санька должен взять этот кирпич, потому что в земле, на которую он сейчас его положит, лежат миллиарды тех, кто клал кирпичи до него, и после будут – еще миллиарды. Никуда тут не деться от этого высшего смысла – класть кирпичи, хочешь того или нет.

…Чайник закипел. Он всыпал заварку, досчитал до пяти и снял его. Тот самый чайник, который принес ему Муханов в день переселения к Люде. «Для холостяцкого утешения» – так сформулировал он тогда.

Когда он наливал кружку, несколько капель упало на стволы. Санька стер их рукавом.

Санька держал в ладонях остывающую кружку и смотрел на марево нагретого воздуха над вытаявшими обрывами Китама. Там двигалась цепочка горбатых от тюков людей. Последний визит пастухов перед ледоходом. Люди шли в неторопливом ритме, тонкие палочки на бескрайней холмистой равнине. Санька думал об этих людях, о случайностях. Случайно спасся тогда неистовый Славка, и случайно погиб Муханов. Случайно он попал в эти края, и надо было так случиться, чтобы в этих краях, о которых он и в бредовом сне не мыслил, вдруг появилась у него жена, скоро будет сын с рыжими волосами, и имеется даже могила друга. Что мог сказать об этом П. К. Бобринский, всеведущий граф? Что мог сказать великий математик жизни брат Сема о людях, приспособленных для грузовика, которые погибли и будут гибнуть, ибо грузовик идет по первым дорогам? Что будет, если кончится род этих людей?

– Как дела? – услышал он за спиной и вздрогнул. Бесшумно подошедший Толька заливался смехом уже рядом с ним, весь коричневый от весеннего солнца, коричневое тело в распущенном вороте кухлянки, двустволка, как автомат, на груди. Внизу тяжело взбирался по склону Федор.

– Садись, – сказал Санька. – Чай у меня горячий.

– Вот, – заговорил, яростно дыша, подошедший Федор. – Ты посмотри на этого дурачка. Сманил его твой якутский дьявол. Муханова мало – теперь обработал глупого Тольку.

– Да, – беспечно улыбаясь, сказал Толька. – Ухожу в пастухи. Ты, говорит, специально для тундры родился. Год поучись оленей пасти, потом мы тебя учиться пошлем. Человеком, говорит, станешь. Смешно. Был я все время Толька, вдруг – человек. Нет, я пойду!

– Ты – подведешь? – спросил Федор. И Саньке почудилась опять в вопросе безжалостная насмешка, которая всегда была для него наготове у Федора.

– Нет, – сказал он. – Мне деньги нужны. Хочу накопить монеты на мраморный саркофаг с надписью: «Здесь лежит Санька Канаев – добродетельный человек». Смешно?

– Да, – сказал Федор. – Однажды я вот в таком же случае много смеялся. Друг у меня умирал в лагерном лазарете. Три дня умирал и три дня твердил в бреду: «Хочу имя, фамилию, а не щепочку с номером». Ужасно много я тогда хохотал. И сейчас, как вспомню, прямо корчит от смеха. Один Глухой это знает, как я первый год у него в избушке веселый был.

Санька поднял глаза на Федора, и вдруг словно тайный рефлектор вспыхнул и осветил мир: он увидел покрытое бледной испариной лицо пожилого человека, и бессонную муку в глазах, и тот самый металл, который, если он есть, не дает человеку расползтись в смердящий кисель.

– Повезло мне, – выдохнул в озарении Санька. – Ах, черт побери, как повезло. – И утих метроном. – Деньги нужны, – сказал он. – Люду на материк отправлять буду, чтобы там рожала. Барахло всякое. Знаешь ведь, бабы? Им только до универмагов дорваться. Миллиона не хватит.

– Гусь, – лихорадочно зашептал Толик. – На нас прет. Тихо.

Он стал приподнимать ружье. Тяжелый одинокий гусак летел прямо на них, весь темный на фоне светлого неба, неторопливый и уверенный, как дредноут.

Санька ладонью прижал Толиково ружье. Гусь пролетел низко, так что был виден темный печальный глаз и изогнутые маховые перья, пролетел прямо над ними, не ускорив полет и не обратив внимания на первобытный дым костра, на три человеческие фигуры на вершине холма.

– Гусь, – растерянно сказал Толька. – Красивый какой. Ах, какой же красивый жить полетел.

Тройной полярный сюжет

I УПРЯМЫЙ КАПИТАН РОСС

КАТАСТРОФА

На заснеженном горном склоне, который под мартовским солнцем был так ослепителен, что временами казался черным, шли горнолыжные соревнования. Фанерная доска с фамилиями участников, номерами и секундами против них извещала, что шел третий и последний пункт горнолыжной программы скоростной спуск.

Трасса была прорублена в соснах. Могучие горные сосны в торжественной зелени и бронзе стволов придавали происходящему почти ритуальный оттенок. Выше по склону сосны исчезали, и вдали, совеем уж торжественно четких, выступали снеговые вершины и пики.

Внизу была суета. Цветными пятнами разместились здесь кучки болельщиком: коричневых от солнцу парней и девиц в немыслимой расцветки свитерах, невероятных фасонов темных очках, с горными лыжами, украшенными всей геральдикой мира, - околоспортивная публика.

И совсем одиноко на фоне горных вершин стоял при двух костылях и одной лыже, ибо другая нога была в гипсе, сожженный солнцем до черноты, сухопарый ас горнолыжников.

Далеко вверху, где трасса исчезала в поднебесье, показывалась облачной мошкой летящая вниз фигурка.

Сжимая костыли, ас смотрел на фигурку, бормотал с акцентом:

— Идош, да?

Фигурка исчезала на мгновение и вылетала из–за склона: поджатые руки и колени, шлем, темные очки и воздушный свист - человек уносился вниз, в расплывчатые цветные пятна.

Ас снова смотрел вверх, где следующий уже мчался в смертельную неизвестность и чего сегодня был лишен он, корифей скоростного спуска.

…На вершине горы, где был старт, уже не стояли торжественные сосны. Среди темных скал здесь посвистывала поземка. Лыжники с номерами на груди и спине, их осталось немного, нервно разминались, ждали своей минуты. По четкому интервалу стартов, по тому, что не было затяжек и перебоев, все знали, что пока никто еще не «гремел», что, значит, трасса в порядке. Но… всякое может быть за три стремительные и бесконечно длинные минуты спуска.

— Номер сорок семь. Ивакин. РСФСР, - сказал в телефонную трубку помощник арбитра. В шубе, валенках, лохматой шапке выглядел он странно среди обожженных высотным солнцем, затянутых в эластик парней.

Сашка Ивакин в это время говорил о чем–то с тренером, как и все кругом, демонстрируя беззаботность. Это ему почти удавалось, так как спорт еще не успел огрубить мальчишескую мягкость его лица.

— После средины «плечо», за «плечом» - «пупок», - тренер машинально присел, спружинил ногами.

— Знаю. Все знаю, Никодимыч, - сказал Сашка. Он нагнулся и одну за другой защелкнул на ботинках сверкающие «лягушки». Вначале суеверно на правом, потом на левом. В щиколотках сразу возникла уверенная тяжесть, лыжи стали продолжением ног.

— Эй, Русь! - поторопил судья. Сашка подмигнул тренеру. В тот же миг лицо как бы стянулось на жестких пружинах, морщины легли в углах рта. Когда он выкатил к старту, было уже не лицо - рубленная топором маска. Сашка надвинул шлем, очки и преобразился еще раз - не человек, механизм для смертельного испытания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: