Вроде бы стоя неподвижно, ты мысленно трудишься над планировкой квартиры в бельэтаже, представление о которой, при всей твоей сосредоточенности, упорно остается неполным и размытым. Ты всегда плоховато ориентировалась в помещениях. Так продолжается до тех пор, пока по воле «случая» — случай непременно в кавычках — не возник тот горбатенький, грозивший убить брата, и не забросил тебя в детскую, где, стало быть, справа от двери помещается кроватка брата, а слева — белый.
В воспоминание вторгается Настоящее, и нынешний день есть, конечно же последний день Прошлого. Потому-то мы бы непременно стали себе чужими — без нашей памяти о том, что нами сделано, что с нами происходило. Без нашей памяти о самих себе.
И вот — голос, решившийся заговорить об этом.
Тогда, летом 1971 года, поступило предложение съездить наконец-то в Л., ныне Г., и ты согласилась.
Хоть и повторяла себе, что это никчемная затея. Ну да пусть их как хотят. Туризм в родные некогда края переживал пору расцвета. Вернувшиеся хвалили почти сплошь дружелюбный прием со стороны нового населения и называли состояние дорог, питание и жилье «хорошими», «сносными», «приличными», и ты спокойно выслушивала все это. Что касается топографии, говорила ты, стараясь заодно создать видимость искреннего интереса, — что до топографии, то лично ты вполне можешь положиться на свою память: дома, улицы, церкви, парки, скверы, площади — план этого в общем непримечательного города запал в нее целиком и навсегда. Тебе экскурсия не нужна. И все же сказал X. Тогда ты принялась добросовестно готовиться к поездке. Свободное пересечение границы еще не было разрешено, однако предписания уже в то время соблюдались небрежно, так что ничего не говорящая запись «осмотр города» в графе «цель поездки» заполняемого в двух экземплярах ходатайства прошла на ура. Более точные формулировки типа «рабочая поездка» или «проверка памяти» вызвали бы недоумение. (Осмотр так называемого родного города!) Новые паспортные фотографии вы — не в пример сотрудникам бюро прописки народной полиции — сочли непохожими и даже отвратительными, поскольку они обгоняли ваше собственное представление о самих себе на очередной и решающий шаг к старости. Ленка вышла, как всегда, замечательно, тут вы были единодушны. Сама она закатила глаза, лишь бы не высказываться насчет ваших фотографий.
Пока ходатайства о выезде двигались по инстанциям, а Промышлен-но-торговый банк изучал прошения об обмене денег, твой брат Лутц на всякий случай по телеграфу заказал в том городе, который в твоих бумагах фигурировал на двух языках и под разными названиями — как «место рождения Л.» и как «цель поездки Г.», — гостиничные номера, ведь в твоем родном городе знакомых у вас ни души, переночевать не у кого. В положенный срок вы получили как документы, удостоверяющие личность, так и деньги, по триста злотых на каждого, и только накануне запланированного дня отъезда, когда позвонил Лутц и сообщил, что не успел получить свои документы, ты себя выдала: на целую неделю отложить отъезд — да ради бога!
И вот настала суббота, 10 июля 1971 года, самый жаркий день месяца, который, в свою очередь, был самым жарким в году. Ленка, в ее неполные пятнадцать лет уже привычная к поездкам за границу, в ответ на расспросы вежливо говорила, что да, ей это любопытно, она испытывает интерес, да-да, конечно, Х., такой же невыспавшийся, как и ты, сел за руль. В условленном месте у вокзала Шёнефельд ждал Лутц. Он поместился рядом с X., за его спиной — ты, положив к себе на колени голову Ленки, которая по давней детской привычке до самой границы спала.
Прежние варианты начинались по-другому: с бегства—когда девочке было почти шестнадцать—или с попытки изобразить работу памяти как дорогу вспять, как изнурительное движение назад, как падение в колодец времен, на дне которого девочка, ни о чем не подозревая, сидит на каменной ступеньке и впервые в жизни мысленно говорит себе: Я. Да, большей частью ты начинала с описания этого мига, который, как ты убедилась путем расспросов, вспоминается крайне редко. У тебя же в запасе хоть и пообтрепанное, зато подлинное воспоминание, ведь более чем невероятно, чтобы некто посторонний наблюдал в тот миг за этой девочкой, а потом рассказал ей, как она сидела у дверей отцовского магазина и мысленно опробовала новое слово, Я Я Я Я Я, каждый раз со сладостным ужасом, в котором никому нельзя признаваться. Это она сразу поняла.
Нет. Нет такого стороннего очевидца, что перенес бы в сегодняшний день все те наши воспоминания о раннем детстве, какие мы считаем настоящими. Эта сцена достоверна. Каменная ступенька (она вправду существует, спустя тридцать шесть лет ты снова увидишь ее, она ниже, чем ты думала,—но кто теперь не знает, что места, где прошло детство, имеют обыкновение уменьшаться в размерах?). Неровный клинкер дорожки, ведущей к двери отцовского магазина, тропка в песке Зониенплац Солнечной площади. Предвечерний свет падает на улицу откуда-то справа и отражается от желтоватых фасадов пфлессеровских домов. Негнущаяся кукла Лизелотта с золотистыми косами, в неизменном красном шелковом платье с оборками. Запах волос этой куклы, после стольких-то лет, как явственно и как невыгодно он отличался от запаха настоящих, коротких, темно-каштановых локонов куда более старой куклы Шарлотты, которая досталась девочке от мамы, носила мамино имя и была самой любимой. Ну а что же девочка, пора бы появиться и ей? Портрета нет. Здесь бы началась фальсификация. Память таилась в этой девочке и пережила ее. Тебе пришлось бы вырезать ее из фотографии и вклеить в воспоминание, тем самым испортив его. А ты ведь наверняка не собираешься мастерить коллаж.
До первой фразы, еще за кулисами, все было бы решено. Девочка стала бы выполнять указания режиссера: ее приучили к послушанию. Сколько бы тебе ни потребовалось — первые пробы всегда неудачны,-столько бы раз она и садилась на каменную ступеньку, брала на руки куклу и, по договоренности, в заранее разученном внутреннем монологе дивилась тому, что ей выпало счастье родиться в семье своих родителей, торговца Бруно Йордана и его законной жены Шарлотты, а, к примеру, не в семье этого ужасного торговца Рамбова с Веприцершоссе. (Торговец Рамбов — тот самый, что сбивал цену сахара с тридцати восьми пфеннигов за фунт на полпфеннига и даже на несколько пфеннигов, только бы насолить сопернику, Иордану с Зонненплац; девочка не знает, откуда взялся ее страх перед торговцем Рамбовом.) А потом из окна большой комнаты мама кликнула бы девочку ужинать и впервые назвала бы ее по имени, которое не раз еще встретится на этих страницах: Нелли! (И вот так, невзначай, свершилось бы крещение, без всяких упоминаний о кропотливых поисках подходящих имен.)
Теперь Нелли пора войти в дом, медленнее, чем всегда, потому что для ребенка, впервые в жизни мысленно произнесшего Я и ощутившего при этом трепет ужаса, голос матери уже не крепкая привязь, не поводок. Девочка идет мимо угловой витрины отцовского магазина, наверное, украшенной пачками ячменного кофе фирмы «Катрайнер» и кнорровскими суповыми колбасками, а ныне (тебе известно об этом с той июльской субботы 1971 года) превращенной в ворота гаража, где в десять утра, когда вы подъехали, какой-то мужчина, засучив рукава зеленой рабочей рубахи, мыл свою машину. Вы сделали вывод, что люди, проживающие сейчас на Зонненплац—в том числе и обитатели домов-новостроек, —покупают продукты в кооперативе на Веприцершоссе, где некогда торговал Рамбов. (Веприц зовется теперь Веприце, как, видимо, звался и раньше, ведь даже в твои школьные годы не оспаривалось, что географические названия на «-иц» и «-ов» имеют славянское происхождение.) Девочка Нелли сворачивает за угол, поднимается по трем ступенькам и исчезает за дверью своего дома, Зонненплац, 5.
Так-то вот. Она двигается, ходит, лежит, сидит, ест, спит, пьет. Умеет смеяться и плакать, строить пещерки в песке, слушать сказки, играть в куклы, пугаться, быть счастливой, говорить «мама» и «папа», любить, и ненавидеть, и молиться богу. И все это с обманчивой достоверностью. До той поры, пока не случится ей попасть впросак, не по годам умно высказаться, да что там — всего лишь допустить мысль или жест и разоблачить тем самым подделку, на которую ты едва не пошла.