И ведь ты чувствуешь, твой рассказ ничего не проясняет, наоборот, только запутывает. Акценты неумолимо смещаются, упор делается на то, что обретает важность лишь сейчас, в ходе рассказа...

Как растолковать Ленке, что мимо всех этих важных моментов, более того, не обращая на них ни малейшего внимания, шло своим чередом детство, яркое, многокрасочное детство? Взять хотя бы эпидемии коллекционирования, которые не миновали и Нелли: она собирала картинки из глянцевой бумаги и из тончайшей папиросной — положишь на ладошку, подуешь, а они как живые, — делала из старых тетрадок, складывая странички пополам, некое подобие кляссеров, чтобы меняться трофеями; каждую переменку, да и на уроках тоже, под партой, наперекор опасности, что бесценный альбом конфискуют. Цветы — на зверей, переводные картинки - на этикетки от сигарет.

А в альбомах со стихами мы, Ленка, писали то же. что и вы: «Пусть уносятся года — наша дружба навсегда!» (А война между тем разгоралась, и кой-какие невероятные вести донеслись до мира, долгое время не желавшего брать их на веру, и кое-кто начал подумывать, а не будет ли уместно и даже необходимо после войны уничтожить всех немецких детей. Поляк Брандыс описывает, как один из пожилых родственников высказывает эту идею и как его мать задумчиво на него смотрит, а потом говорит; А ты, оказывается, ненормальный...) Правда, в ваших альбомах пестрели и изречения фюрера. Неллина подружка Хелла Тайхмак отдавала предпочтение следующему: «Кто хочет жить, должен сражаться. А кто не хочет сражаться в этом мире вечной борьбы, не заслуживает жизни!»

Что все это доказывает? Ничего. Будничные, привычные удовольствия упрямо берут свое, тут нынче и доказательств никаких не требуется, и на объяснениях как будто бы поставили крест. Во всяком случае, книги, которые громоздятся на твоих столах и которые ты прочитываешь добросовестно, однако уже без любопытства, не затрагивают этого вопроса (за редким исключением). В их правильных обобщениях незачем узнавать себя, и Ленка никого узнать не сможет. Ни единого намека на то, как нужно завершать такие вот сцены, что разыгрывались в немецких семьях (в несчетных немецких семьях, надо полагать, но статистика здесь отказывает). Застольные молитвы у Йорданов не в ходу, «приятного аппетита» и то не часто услышишь, или разве что кто из детей попросит разрешения выйти из-за стола. Без церемоний начинали трапезу, без церемоний кончали. Вставали и придвигали к столу черные стулья с высокими спинками. Дети все уберут, Аннемари, прислуга, сидела на кухне, она перемоет посуду—а Нелли вытрет—и наконец получит выходной. Родители ушли к себе, отдохнуть после обеда. Нелли посадила на чистую скатерть пятно, соус пролила, и за это ей влетело, растяпе этакой. Немыслимо, чтобы малейший пустяк изменился или был забыт только потому, что отец, как выяснилось, едва не стал убийцей. Порядок превыше всего.

Лутц, который может о себе сказать, что ему чужды сумасбродства.

остерегал от преувеличений. X. с Ленкой рвали на краю стадиона стебли полыни, намереваясь взять их с собой, высушить и использовать как приправу к мясу (и в самом деле использовали), а ты вспоминала ненавистные кампании по сбору лекарственных трав (здесь, у стадиона, росли и растут целые поля тысячелистника, зверобоя и аптечной ромашки; туго набитые мешочки на багажниках велосипедов; выстланный газетами чердак, удушливая жара, насыщенная резким запахом сохнущих трав; вид на город из слухового окна, река и луга на том берегу, панорама с солнцем и большими стремительными тенями облаков, — картина донельзя отчетливая и прекрасная), — и все это время Лутц находится с тобою рядом. Быстрый, вполголоса, недолгий спор насчет опасности зайти слишком далеко. В иных твоих репликах ему мнится нарочитость, не столько даже в репликах, сколько в молчании, а еще больше в выражении твоего лица, за которым он, оказывается, и поныне следит — с тех пор как из младшего брата стал старшим и развил в себе что-го вроде озабоченного внимания к сестре, хотя никто ему этого не поручал. Он весьма далек от того, чтобы вмешиваться, вынуждать признания, а тем паче давать советы. Ему хотелось бы — и он обязан — предостеречь. Напомнить о пределах. Он говорит осторожно, мягке, такого не бывает, когда ему случается разъяснять тебе какую-либо техническую проблему, например, процессы в недрах электростанции, где для него нет секретов. Не пойми меня превратно, говорит он, и ты понимаешь его совершенно правильно: он волей-неволей беспокоится, ибо вынужден любить то, чего не может полностью одобрить; другого ему не надо, только не хочется рисковать, подставлять себя под удар, быть козлом отпущения — лучше уж во всеоружии. Вот тебе и «не надо другого». Он более или менее сознает, почему ты улыбаешься, когда он заводит такого рода беседу. И более или менее сознает несбыточность своих желаний и потому временами слегка беспомощен, а временами слегка раздражен.

Так какие же пределы? Вполголоса: Например, пределы того, что обсуждается с Ленкой. И каким образом обсуждается. Можно и к детям предъявлять непомерно высокие требования. И ждать от них слишком многого. Ты спрашиваешь: А как же мы? Когда были детьми. Считалось, будто мы только и заслуживаем что недомолвок. Загадочных взглядов, избегающих нас. Запертых дверей, И этих ужасных сцен.

Стоп. Об этих сценах Лутц понятия не имеет. В ноябре 1939 года ему было шесть, а Нелли все ж таки десять, и не впервые эта разница выглядит значительной. И вот уже ты — вполголоса, через столько лет— подаешь ему реплику-другую. Больше ему не требуется. Ведь в некотором смысле он при сем присутствовал, потому и не выказывает особого удивления. Тем не менее, говорит он в конце концов. По-моему, все имеет свой предел. И родители обязаны остаться вне этого предела, ибо они — табу.

Требование по меньшей мере для тебя понятное.

Когда Ленка и X., укладывают свою добычу в багажник, ваши четыре руки на несколько секунд замирают рядом на его крышке. Нет, вы посмотрите—восклицает Ленка. До чего же разные... Ее, как всегда, злит форма собственных пальцев. Квадратные, говорит она и поворачивается к тебе: Ты почему не отдала мне в наследство свои? X. обнаруживает, что пальцы у нее похожи на Лутцевы. Извращение! — объявляет Ленка, она тогда любила это слово. Но с тем и успокаивается. Против Лутца она ничего не имеет, это сразу видно, хотя бы по тому, что ей в голову не приходит звать его «дядей». Иной раз они оба за глаза называют друг друга «порядочными». Правда, вкладывая в это слово не вполне одинаковый смысл.

Ленка подразумевает тут в первую очередь «справедливый». Два года назад именно справедливость она ставила в людях превыше всего. Лутц, называя женщин и девушек «порядочными», разумеет под этим в первую очередь «неиспорченных»; о мужчинах он говорит—«в порядке». К тому же Ленка всегда умела оценить Лутцев одобрительный взгляд, скользнувший по ее волосам, и вопрос, до каких пор она думает их отрастить, или его рассказ о том, как ее родители — совсем еще молодые, ты тогда плавала глубоко-глубоко в Великом Пруду — вечером, возвращаясь вместе с Лутцем из кино, целовались буквально на каждом шагу и непременно под фонарем.

Но то, что он начал рассказывать сейчас, она совершенно не сумела оценить, пыталась даже остановить его. Лутц, однако, вбил себе в голову рассказать эту историю непременно сейчас, хотя бы затем, чтобы показать; он, мол, в свои десять лет тоже кое-что видел. Кстати, он упорно твердил, что ты наверняка ее знаешь, а ты ее не знала, и Ленка, используя ваш спор, попыталась отвлечь Лутца от этой истории, которая с первых же слов пришлась ей решительно не по вкусу. Лутц тогда учился, кажется, в первом классе второй ступени, а случилось вот что: однажды вечером ребята играли в войну, и Лутцев одноклассник Калле Петере выстрелил в живот другому его однокласснику, Дитеру Еингеру, по прозвищу Динго, из старого армейского револьвера, который он якобы нашел здесь, на старом полигоне за стадионом. Вот когда ты вспомнила эту историю и облилась холодным потом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: