— Вот я вас тогда и спрашиваю: зачем веревка-то? Зачем веревка, если я за угол завернул или ее передавило? Вон на «Камске» Ленька Полуянов полез с веревкой да и запутался — у них малярка горела под полубаком…
Другой клинический идиот — мой умница, мой Саша Кудрявцев! — оживляется и говорит:
— Не, это на «Ангарске» малярка горела, а на «Камске» от электрического чайника началось — в каюте, между прочим, второго помощника…
Неформальный лидер, строго:
— А я говорю: на «Камске»!
Сережа:
— Еще раз объясняю. Линь обязательно нужен для страховочной цели! Чтобы вас вытащить, если вы сознание потеряете.
— Как же ты вытащишь-то, если веревку шерстью передавило? — спрашивает Варгин с какой-то даже жалостью к непроходимой тупости второго помощника.
— Варгин, когда космонавт Леонов выходил в открытый космос, он был привязан сигнально-страховочным линем, хотя линь мог зацепиться, например, за антенну…
Господи, как Сережа молод, если он все еще пытается призывать к логике; сейчас он еще Аристотеля вспомнит!
Варгин:
— А здесь не космос! Какая сигнализация, если я за два или три угла завернул? Попробуй дерни веревку, если за три угла завернул!
Я:
— Всем встать! Положить КИПы на палубу! Разобрать сигнальные концы!
Неформальный лидер, продолжая сидеть:
— А чего вставать-то, когда качает…
— Варгин, заберите свой аппарат и убирайтесь отсюда к чертовой матери! На спасение я вас не допускаю!
— Да я… да мы… я только…
— Вон! — гаркаю я так, что боль в ухе вспыхивает.
Неформальный лидер медлительно убирается за дверь, бормоча: «Утром — бьют, днем — бьют, ночью — бьют, — это уже не по закону джунглей!»
Я:
— Вот инструкция! Здесь написано: «Наличие страховочного конца — обязательно». Так положено! Вот вы, Кудрявцев, завяжите сами на себе бросательный беседочным узлом! Можете?!
— А чего не мочь?
— Остальным — сесть!
Здесь не тупость, нет! Дело в самолюбии молодого человека, вероятно. Самолюбие неосознанное, чем-то оскорбленное, какое-то смердяковское по затаенной болезненности… Раз сопротивляться начальству в большом, главном никак нельзя, невозможно, то сопротивляйся в мелочах и против того, кто сам еще маленький начальник. И сопротивляйся при помощи иррациональной тупости. Потому что если ты не боишься перед толпой показать себя Иваном-дураком и бараном, то от начальственных логик и мудрых инструкций пыль и дым полетят и никто тебя не переспорит. Против припадков такого оскорбленного самолюбия есть одно слово: «Положено!» Чтобы тупость молодого сопротивления нашла на тупость инструкции, как коса на камень. Но об этом у Экзюпери не прочитаешь, это надо выстрадать…
Кажется, я переборщил с Варгиным. Ведь виноваты в тупой сопротивляемости ВСЕ, все они молчаливо, но поддерживали чепуху с веревкой. Плохо еще, что именно Сашу Кудрявцева я заставил первого подчиниться своей воле и продолжить действие, прерванное удалением неформального лидера Варгина. И это уже ошибка. А произошла она из-за недостатка времени на обдумывание ситуации. Мелькнула Сашина физия, и: «Вот вы, Кудрявцев!» — так учитель вызывает к доске при инспекторе отличника, в безотказности которого уверен, хотя потом и казнится своей трусливой по сути импульсивностью…
Когда Шалапин узнал, что мы изменили курс и идем на помощь бедствующим испанцам, то попросил провести его по судну. Опять слова о корабле, как о микромодели общества, о специальном интересе к поведению микрогрупп в экстремальных обстоятельствах. Плюс, вероятно, распирала его гордость от того, что не укачался. Что ж, ему есть чем гордиться. Не укачаться в первый в жизни шторм это хорошо.
Начали со старшего механика. Сидит в каюте и склеивает модель старинного парусника из соломки, ругается, что электрический утюг слабо нагревается. Стармеху подчиняется десять тысяч лошадей, запряженных в электронику и автоматику черт-те знает какой сложности, но с утюгом для разглаживания соломки он справиться не может. Обрадовался, что мы пришли. Шалапин интересуется картой над столом. Моря и океаны на карте механика залиты кроваво-красной краской с маленькими белыми просветами. Механик объясняет о мерах по борьбе с загрязнением окружающей среды, о сохранении чистоты океана: всякое машинное дерьмо разрешено сливать за борт только в районе белых просветов… В настоящий момент мы везем через океан около тысячи тонн загрязненной маслом и нефтью воды…
Шалапин неожиданно тестирует: «Если начальство попросит вас подобрать компрометирующий материал на вашего подчиненного, никакими отношениями, кроме служебных, с вами не связанного, что вы сделаете?»
Стармех выпучивает глаза, «Фоминск» валится на борт, утюг летит со стола, но удачно — падает в мягкое кресло, механик ловит утюг, тогда слетает со стола фрегат с соломенными парусами, одновременно звонит телефон. Мы с Шалапиным ловим фрегат, а дед хватает трубку — разговор о температуре воздуха, которым продуваются цилиндры, — второй механик вычисляет какой-то график и консультируется с дедом. Наконец дед кладет трубку и отвечает на тест: «Зависит от того, какое начальство попросит. Если большое, то… подберу». Шалапин благодарит, и мы уходим вниз по разрезу — в каюту боцмана.
Гри-Гри ест из банки домашнее варенье столовой ложкой и изучает поведение рыб в своем аквариуме в экстремальных условиях тяжелого шторма. Нашему появлению никак не радуется. Он думает, что я опять буду приставать к нему по поводу переправы буксирного троса из форпика в корму. (Если нос испанца в огне, то свой буксир они нам подать не смогут. Разбирая такой вариант, мы и решили было попробовать провести свой буксир из кладовой в форпике на корму, но это оказалось ненаучной фантастикой.)
Вода в аквариуме на очередном крене плескает через край. Гри-Гри укоризненно качает головой и выдает виршу:
Я не сразу понимаю, что «Варвáры» это «вáрвары». Узнав, что ученый пассажир хочет задать ему один-единственный вопрос, боцман успокаивается и предлагает сесть на койку. Она покрыта домашним лоскутным одеялом. Шалапин повторяет вопрос о сборе компрометирующего материала. Дракон ни минуты не думает. «Ежели начальству надо, то пусть само такой материал и набирает — за то им и деньги платят!»
В коридоре Шалапин спрашивает: «Кто-нибудь здесь думает о том, что где-то несчастье, гибнут люди, что они идут спасать погибающих?» Я: «Это тест или нормальный вопрос?» Оказывается, обыкновенный вопрос. Я: «Вот вы у „них“ и спрашивайте!» Звучит грубовато, и я сразу лакирую грубость доверительностью: сообщаю, что в чрезвычайном случае нам придется спускать свои плавсредства и высаживать на горящее судно аварийную партию; в такую погоду это почти сто процентов риска, потому я формирую партию только из добровольцев и предлагаю ему присутствовать при этой формальности.
Поднимаемся с палубы на палубу сквозь надстройку.
Из спорт-каюты смех и звонкие удары шарика о пластик — кому-то из молодежи весело играть в пинг-понг на качке. Из столовой команды лязг тарелок и голос Марины: «Мальчики, кто горчицу увел — признавайтесь!» Из трансляции — Москва, «Маяк», с хрипами, сквозь иностранные пришептывания и космические завывания: «Оделась туманами Сьерра-Невада…»
Действительно, похоже, что никто ничем не озабочен. Напряжение только на мостике. А может, все это — «не верьте, не верьте, когда по садам закричат соловьи…»? А мне чего сейчас больше всего хочется? Лечь на диван, заклиниться, закурить, читать Мериме о Стендале — и чтобы никаких аварийных партий и горящих испанцев и никаких хлопот с буксирной брагой на корме, ибо за бортами уже не волны, а ведьмы несутся сквозь соленую мглу, старухи-ведьмы бельмами зыркают, космами машут, радугами перекидываются, завывают, завиваются; друг с дружкой наперегонки рванут, потом сцепятся, повалятся, опрокинутся, начнут друг из дружки клочья косм рвать, кусаются, бьются, в уродство, в смертоубийство пускаются. И вот так от горизонта до горизонта кишмя кишит припадочных старух, гонятся, валятся, слепые все от ненависти, злобой брызжут, мертвыми когтями корабельную сталь рвут; повалят судно, и сразу сверху куча мала — сразу вся стая бросается, виснут, давят, друг по дружке ерзают, в миг опять меж собой схлестнутся, а кораблик-то и очухается маленько, вырвется, отчихается, отплюется, воздуха глотнет, взметнется на высоту — к черным тучам, которые в небесах по кругу несутся, сами себя за хвост укусить норовят. И увидишь весь океан с высоты — ни сердца в нем, ни души, ничего вообще человеческого, только холодная злоба и сатанинская радость абсолютной свободы без всякой познанной необходимости. Рухнет судно обратно в адский котел, в холодное кипение соленой смолы. Дыхнет океан могильной тьмой, зайдутся ведьмы-волны сумасшедшим хохотом, бросят ссориться, начнут обниматься, друг через дружку прыгать и зарыдают вдруг — это, так и знай, не шторм уже, а ураган, который в баллах не измеришь и математикой не смоделируешь. Когда сумасшедшие старухи ссориться перестанут — это уже космическое исступление, которое с вечным покоем граничит. Брызги опасть не могут, саваном задернет океан, метелицей вспухнет и заструится пена, а свет — что днем, что ночью — станет ровным, призрачным, потусторонним. И покажется, померещится вдруг тишина. Как будто исчезли звуки со всей планеты, унес ураган и стон, и вой, и грохот — тишина космическая и неподвижность вечности. И сколько мгновений, или микросекунд, или часов, или веков тянется эта исступленная тишина — ни часы, ни другие приборы сказать не смогут, потому что тут уже чистой воды чертовщина и сплошная иррациональность…