Неумение свистеть и веснушки — два детских мучения. За веснушки меня тоже звали Рыжим. Таким образом, мы были тезками с грустным поэтическим псом.
Когда-то я страдал по поводу веснушек, как Прометей за человечество. И вдруг спохватился: а где они? Их нет уже давно, и я не помню и не знаю, когда потерял молодой крест. Веснушки опали бесшумно и незаметно, как опадает с берез последняя рыжая листва. И вот уже не до романов с красивыми женщинами, и мечта только о доброй домработнице, которая не воровала бы у меня старинные памятные вещицы…
Я глядел на трусящих впереди собак или беспокоился о пропавшем Рыжем и слушал о том, как просто можно обезопасить египтян от неожиданного вторжения израильтян, если поместить под Суэцким каналом цистерны с нефтью, а ее-то, как известно, у арабов пруд пруди. В момент, когда израильтяне начнут неспровоцированное форсирование канала, нефть из цистерн следует выпустить и поджечь — пока израильтяне будут ее тушить, они утратят элемент внезапности нападения…
Ну что ты на это скажешь?
Я покорно слушал — а только этого литературоведу и не хватало. Он был переполнен подобной чушью. Ему надо было выливаться. И он выливался. А я даже был в какой-то степени благодарен ему. Суетливый литературовед-изобретатель подарил мне Фюнеса. Когда сочиняешь комедию, чрезвычайно важно видеть за каждым героем актера. Потом, если сценарий запустят в производство, очень полезно брать на роль как раз какого-нибудь другого. Но пока сочиняешь, важно видеть определенного артиста. И за одним из героев у меня замаячил Фюнес. И я этому тихо радовался, слушая кровожадного литературоведа на прогулках и наблюдая, как радуются псы, когда отставший Рыжий находится и Шалопай тычется ему носом под перебитое ухо. Там, под ухом, наверное хорошо консервировались интересные запахи канав, заборов и свалок. Псы обменивались информацией и грубовато ластились ко мне. Еще они начинали прижиматься ко мне, если замечали людей, одетых в грязную рабочую одежду. Они не любили и боялись таких. И правильно делали.
В подмосковном дачном поселке настоящих рабочих людей нет.
Есть выжиги и рвачи, застойно пьяные с утра на нечестно полученные деньги за халтурный ремонт крыши, бессовестно проведенный газ или гнусно поштукатуренный потолок. Такие подонки собак ненавидят на всех широтах. Они убили подругу Шалопая и Рыжего — Машку. И собаки знали убийцу и облаивали его. Это был водопроводчик. Он говорил мне, что не убивал собаку и что псы не лают, когда он одет в чистое, а не в рабочее платье. Он врал.
Мы часто ходили на кладбище, где бывали плохо одетые люди, но ни Рыжий, ни Шалопай не боялись их и не лаяли на них. А оборванца-сторожа даже любили. И когда дед со старухой копали картошку возле шоссе под осенним дождичком, то мои товарищи валялись под кладбищенским забором и любовались на чужой труд. А когда дед садился на перекур, они тоже принимали сидячее положение и делали виноватый вид: мол, мы знаем, что плохо не трудиться, позорно даже и испытываем муки совести, но что поделаешь?
Как и все собаки мира, они отрабатывали хлеб ночным лаем. Еще Шалопай считал святым долгом атаковать мотоциклы и грузовики.
Заметив в перспективе лесного шоссе машину, Шалопай делал отсутствующий, ленивый, типично хулиганский вид. Как та шпана с лохмами, которая пугает вас вечером возле подъезда.
Отлично зная из опыта, что пес не послушает, я все-таки орал: «Не смей!», «Я те дам, сукин сын!», «Замри, бандит!», «Это плохо кончится, дурак!» и т. д.
Тем временем шерсть на загривке Шалопая вставала осокой, а в грудной клетке рождалось тонкое, жалобное стенание. Он как бы жаловался на то, что ненависть к приближающемуся грузовику выше его сил, и он даже не может выражать ее нормальным собачьим лаем.
Шофер замечал приготовления Шалопая и притормаживал. Кому охота ломать решетку радиатора?
Шалопай прыгал к переднему колесу под острым углом, отшатывался в миллиметре от смерти, взрывался воющим, истерическим, безобразным лаем и мчался возле заднего колеса, желая прокусить покрышку.
Шофер прибавлял газ, грязь летела в морду Шалопаю с суровостью разрывных пуль, но на это пес плевал с высокого дерева. Сто метров он считал боевым курсом, а известно, что с боевого курса сворачивают только последние трусы.
Скорость Шалопая на боевом курсе была как у реактивного истребителя. Если бы, несясь с такой скоростью, он одновременно не тормозил изо всех сил, то давно оказался намотанным на колеса. Тормозного парашюта у Шалопая, естественно, не было. Его заменяли задние лапы. Они оказывались далеко впереди передних. И при наблюдении за реактивно удаляющимся псом он сильно смахивал на осатаневшего небольшого кенгуру или на взбесившегося здоровенного зайца.
Рыжий наблюдал сцену безмолвно, но с одобрением.
Затем Шалопай возвращался и долго чихал, освобождая нутро от выхлопных автомобильных газов. Чихал он с наслаждением, напоминая екатерининских генералов после доброй понюшки табаку. Чихал и Рыжий, но без надобности — так просто, за компанию.
Отчихавшись, Шалопай лез мне под руку, смотрел в глаза, вилял хвостом: спрашивал, доволен ли я им, его реакцией и всем зрелищем? В этот момент хотелось огреть по лохматому заднему месту палкой, но, как вы понимаете, если берешь от псов некоторые черточки для положительных героев полнометражной кинокомедии, то не можешь разрядиться таким естественным путем. Приходилось длинно вразумлять Шалопая словами. Я объяснял ему, что у него нет реакции Али-Клея или, например, дельфина и потому атаки на машины плохо кончатся.
Длинный монолог в свой адрес Шалопай слушал внимательно, но никаких выводов не делал. Однажды я даже видел, как он минут пять не давал проехать милиционеру на мотоцикле — вертелся перед основным колесом и кусал колясочное. Милиционер, к счастью, оказался веселым и добрым человеком — отгонял Шалопая осторожно и даже не пихнул на прощанье ногой, хотя имел к тому великолепную возможность.
Литературовед же от ночного собачьего лая сильно страдал. Вероятно, трезвон трамвая под окном на рассвете или автобусный вой тревожили его в городе меньше, нежели собачий лай на природе. Литературовед-изобретатель выскакивал в ночь и гонялся за псами с зонтиком, не сознавая, что такое его поведение представляется Шалопаю и Рыжему игрой, направленной к тому, чтобы развеять их, сторожевых псов, тягостное одиночество в холоде, слякоти и мгле осенней ночи, помочь им веселее скоротать вахту.
Как и следовало ожидать, отношения с литературоведом портились день ото дня. Я со все большей язвительностью укорял его полнейшим профанством в самых элементарных знаниях военного дела. Он же утверждал, что один знакомый технократ ценит его идеи, а я просто неосознанно завидую раскованности его мышления и воображения.
Последняя наша встреча закончилась даже ссорой. Литературовед изобрел еще какое-то оружие против подводников, которое должно было уже в обязательном порядке сводить их с ума. Тогда я сказал, что он должен Богу молиться, чтобы никто из подводников не рехнулся раньше времени, ибо именно они поддерживают с обоих сторон так называемый ракетно-ядерный щит. И если кто из командиров лодок свихнется, то это очень опасно будет для всей сухопутной планеты. И что если он даже таких вещей не знает и не понимает, то он король профанов во все века и у всех народов. Тогда литературовед призвал на подмогу Давида: вот, мол, Давид, был обыкновенным технически необразованным пастушонком, он забрел в ряды воинов просто-напросто повидать старших братьев, а тут и показался Голиаф. На пастушонка, когда он вызвался сразиться с великаном, хотели было нацепить шлем, кольчугу, меч — по всем правилам, а он все это сбросил и босым дилетантом, с одной повязкой на бедрах, с легкой пращой в руке побежал на тяжко шагающего, закованного в металл профессионала-великана, который знал все приемы военного дела; а Давид только и умел швырять камнями в овец и коз, когда те не слушались его. И вот паренек врезал великану в лоб и уложил. И в этой древней истории как раз и есть намек на великую пользу дилетантства — так утверждал литературовед.