— Ерунда, все это ерунда… Не за этим я приехала в Ленинград. Я все вспоминаю прошлое, а оно не вспоминается… Я лучше всего вспоминаю по запаху, но теперь нигде ни капельки не пахнет так, как мне надо, чтобы вспомнить. Понимаете?

— Я старый куряка и пьяница и поэтому не слышу запахов.

— Правда? — недоверчиво удивилась Тамара и даже заглянула ему в глаза. Как будто он сказал, что никогда не дышит.

— Честное слово. И уже много лет.

— Это ужасно! — сказала она с искренней жалостью. — Как же вы узнаете людей? Ведь каждый имеет свой запах.

— Никогда не знал. И это как-то даже… Ну а я пахну?

— Очень слабо прелым сеном, — сказала она сразу. Очевидно, это решено было уже раньше.

Басаргин не понял, откуда в нем сено, и пожал плечами.

— Я живу в маленьком переулке, он весь зеленый и густой от акаций. Окно во двор, а под самым окном чужая крыша, а к этой крыше ведет стена, очень узкая и высокая. И вот я проснулась однажды в день своего рождения, открываю глаза и вижу — на подоконнике букет махровых гвоздик и плюшевая обезьянка!

— Черт возьми! Совсем забыл! — сказал Басаргин и хлопнул себя по лбу. — Простите, я вас слушаю. Значит, через крышу к вам можно лазать?

— Да, но стена высокая, старая, кирпичи вываливаются, и забираться туда очень опасно… Что вы забыли?

— Вы напомнили мне о дне рождения. В этом рейсе мне исполнилось сорок семь. Все было сорок шесть, а здесь стало сорок семь. И нужно было хотя бы «Отечественные записки» полистать. В детстве, вернее в юношестве, мы с братом даже в Публичку ездили столетней давности газеты читать. Это в день рождения. Так нам отец велел. А мы с братом родились через два года, но в один и тот же день. Так что мы двойную информацию получали о прошлом. Отец чудак был, с некоторым бзиком. «Дети, — говорил он. — Все настоящее выросло из прошлого. Нет эр — есть века. Недаром люди придумали век. Сто лет — целое число. В свой день рождения вернитесь мыслями к тому, что было век назад. И это безмерно обогатит ваш ум и дух». Он придумал веселую игру и тем приучил нас заглядывать назад каждый год. Прекрасный был старик…

— Я его не помню, — сказала Тамара.

— Они так и не сожгли в блокаду комплект старых журналов, сохраняли для нас. За середину прошлого века. Моя первая игрушка — старые, пыльные тома «Отечественных записок», — сказал Басаргин и закурил. Он, сам не замечая того, растрогался. «Куда меня несет? — подумал он. — Все эти воспоминания только ударяют под коленки. А томик „Записок“ возьму в рейс…»

— Итак, Тамара, поклонники лазают к вам в день рождения по крышам?

— Да. И однажды положили мне на подоконник плюшевую обезьянку!

«Господи, она еще ребенок, — подумал Басаргин и вздохнул. — Она хвастается отчаянностью и робостью поклонников, которые лазают по карнизам, как коты… Сколько же, интересно, ей было в блокаду?..»

— Если окно выходит на крышу, то у вас должны бывать коты, — сказал он вслух.

— Да! — сказала она. — И на самом деле лазал черный кот… (Конечно, черный, и только черный! Иначе было бы уже не то!) Он лазал, лазал — такой огромный, — а потом пропал!

— Наверное, свалился, — сказал Басаргин.

— Если кошка падает, она не разбивается.

— Это только кошки, а к вам лазал кот. Коты разбиваются вдребезги.

— Почему? — спросила она с полной серьезностью.

— Коты более жесткие, — объяснил Басаргин. Он все не мог понять, кто кого морочит: он ее или она его.

— Нет, он не разбился. Мне бы сказали ребята со двора. Меня все знают, потому что я — актриса. В Одессе не так уж много актрис. Однажды я звонила по автомату, и старая-старая, типичная-типичная одесситка мне говорит: «Уже-таки если вы артистка, так думаете, вам можно час за пятнадцать копеек разговаривать?» Она меня узнала… Смотрите: лодочная станция!

— Это не самое здесь главное. Я проведу вас через крепость. Через бывший Алексеевский равелин… А вот эти строения — кронверки. В соборе гробница Петра и Екатерины, и над ними висят рваные знамена наших побежденных врагов — шведов…

Ей не хотелось в крепость. Она смотрела на лодочную станцию.

— Я умею грести, — сказала она.

— Здесь в казематах сидели царевич Алексей, княжна Тараканова, Достоевский и один мой дальний родственник.

— А вы хорошо гребете?

Басаргин хмыкнул. Сколько ему пришлось погрести в юности — самое тоскливое занятие.

— Вон, видите маленькую пристань? Она называется Комендантской. С нее увозили на казнь народовольцев.

— Полным-полно совершенно пустых лодок… В Киеве так не бывает, — сказала она.

Басаргин взял ее за руку и повел к мосту в крепость.

— Хочу в лодку! — сказала она и остановилась.

— Тогда мы не успеем в крепость.

— Черт с ней, с крепостью! Как тронешь историю — там сплошные казни… Грести я умею, честное слово.

Она решительно пошла обратно.

Лодочная пристань была пустынна. Кассирша зевала в будке. Милиционер дремал на скамейке. Тихо шебуршали смолеными бортами лодки. Старые ивы нависали над медленной водой. Вдоль самой воды, под ивами, вилась тропинка, скрывалась в кустах.

— Смотрите, — сказала Тамара. — Если по этой тропинке пойдет корова, то вон тот низкий, голый сук почешет ей спину. Знаете, как коровы любят, когда им спину чешут?! И я люблю!

— И я, — признался Басаргин.

Пока он платил деньги, она присела над водой и разглядывала свое отражение. Потом кассирша вылезла из будки и отвязала цепь. Они забрались в лодку, Басаргин оттолкнул корму, и они поплыли вниз по течению.

— Я люблю на себя смотреть, — сказала Тамара, устраиваясь на сиденье. — Я даже язык на сторону высовываю, когда на себя смотрю. Это очень плохо?

Басаргин пожал плечами.

— У вас холодное имя, — сказал он. — Не хочется его произносить. Наверное, потому, что у меня не было знакомых женщин с таким именем.

— Вы скоро привыкнете, — уверенно сказала Тамара и вставила весла в уключины. Упереть ноги было некуда, туфли с тонкими каблуками скользили по мокрому днищу. «Ничего, голубушка, — подумал Басаргин. — Меня на весла ты не затянешь!»

Ему хорошо было сидеть на корме, покуривать и видеть ее всю на фоне тихой воды. Он только теперь и мог разглядеть ее как следует. Длинные крепкие ноги и крепкие загорелые руки, высоко над плечами сидящая головка, уши спрятаны под прической; брови низко над глазами, но глаза большие, и брови не стесняют их; губы крупные, взрослые, а овал лица мягкий, неопределенный еще, девичий. И чувствуется, что ей нравится быть крупной, сильной женщиной и что стихи о Прекрасной Даме не для нее. А кого из поэтов она может любить? Задача! Куда проще сказать, к кому из них она равнодушна. Может быть, ей нравится Есенин, а может, и Киплинг, если она про него слышала. Бард британского империализма теперь известен молодежи только по «Маугли».

— Не сгибайте руки, а когда заносите весло — расслабляйтесь, иначе быстро устанете, — сказал Басаргин, чтобы сказать что-то в прикрытие своему изучающему взгляду, как будто он следил за ее греблей, а не за ней самой.

Течение было попутное. По берегам пошли тылы крепости, кирпичные здания Артиллерийского музея, сарайчики среди корявых деревьев, захламленные пристаньки, забор зоопарка, оттуда доносился неясный звериный шум. Город как бы исчез, потянуло провинцией, на пустырях висело и сохло белье, от воды сильно пахло тиной.

«Все-таки удивительное создание — молодая женщина», — подумал Басаргин. Он и раньше размышлял о том, что, несмотря на знание женщин, понимание их природного, инстинктивного естества, несмотря на все свое подозрительное к ним отношение, оправданное его жизненным опытом, он, вспоминая свою жизнь, вспоминает ее по этапам, связанным с той или иной женщиной, а не по этапам войны и мира, например. Детство — это мать. Отрочество — первая любовь. Юность — первая его женщина. Потом любовь к жене. Потом первая любовница… Вот они и болтаются на волнах жизни, как вехи на фарватере, как поворотные буи. И в этом есть какой-то большой смысл и даже нечто утешительное.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: