А познакомился Синюшкин с Алафеевым, когда стоял посреди конюшни перед жеребой кобылой Юбкой. Юбка мотала головой и фыркала от боли, потому что ночью провалилась одной ногой в щель между досок настила и охромела.
Старший конюх Борун признал виновным дневального Синюшкина и заставил его выучить выдержку из «Инструкции дневальному по конюшне»: «При ночных обходах конюшни дневальный должен обращать особое внимание на поведение жеребых животных и при появлении предродовых признаков немедленно докладывать дежурному по части».
Борун был могучего роста сержант, дослуживал последний год, и его побаивались. Он удобно сидел на кипе прессованного сена, курил и требовал, чтобы Синюшкин произнес цитату из инструкции без единой запинки. А Синюшкин при всем своем желании не мог не заикаться.
Василий Алафеев, только что прибывший в стройбат для перевоспитания из саперной части, слоняясь по территории в ожидании писаря, решил поглядеть на лошадей и забрел в конюшню. Минуту он слушал, как Борун читает инструкцию, а Синюшкин плачет. Потом узкое лицо Алафеева перекосилось, веки опустились, срезав бледный зрачок посередине, жилистые кулаки сжались; он бесшумным шагом подошел к Боруну сзади и пихнул ногой в спину. Пока тот поднимался с пола, в конюшне сгустилась тишина и даже лошади перестали хрумкать. И в этой тишине Алафеев сказал негромко:
— Слышь, в водовозной бочке вода замерзла. Как бы не разорвало бочку-то…
Вместо лица у Алафеева все еще была неподвижная маска, и веки срезали зрачки, делая взгляд страшным. И Боруну ясно стало, что человек этот сейчас ничего не видит, не понимает, и нет для него на свете сейчас ничего запретного, никаких законов. И ясно еще было, что такое состояние безудержной ярости любо этому человеку, что он бережет его в себе, не хочет расставаться с ним и может вызывать его в себе в любой нужный момент. Борун понял все это в доли секунды, потому что отработал с личным составом годы. Он знал, что таких пареньков ни гауптвахтами, ни даже трибуналом устрашить нельзя. Ненавидеть их следует тихо и при первой возможности списать к чертовой матери, а списывая — свести счеты листком характеристики… Поэтому Борун только засмеялся.
— Разве ж так можно, сапер? — сказал он. — Родимчик хватит!
Алафеев наконец перевел дух и расхохотался тоже, потому что переминающийся с ноги на ногу, как аист, Синюшкин, жеребая кобыла на трех ногах и потирающий зад сержант — это было слишком смешно.
Степан Синюшкин стал по-человечески и вытер слезы. Понять он ничего не мог. Ему казалось, что сапер, который пихнул Боруна, должен разом умереть, а стропила конюшни должны рухнуть и земля разверзнуться. Но ничего этого не произошло.
И с этого момента Василий Алафеев занял все его мысли, все его воображение. И физическая стать Василия, и необузданность его бешенства, и удивительная безнаказанность, и беспечное отношение к деньгам, и нахальная, победительная повадка с женщинами — все было для Степана недоступно и глубоко восхищало. Василий, раз вступившись за Степана, принужден был вступиться и второй, и третий.
Получилось так, что демобилизовались они одновременно. И Степан увязался за Василием. Вместе они подались на Волго-Дон, вместе бросили Волго-Дон и попали на стройку химкомбината. За время, проведенное вместе, их отношения не менялись. Алафеев терпел Степана, снисходил до него. А Синюшкин жил в постоянном страхе отстать от Василия, быть брошенным, и мечтал заслужить равноправие и уважение. Но до этого пока было далеко. Хотя какая-то привычка к постоянному присутствию рядом Синюшкина у Василия появилась. И Синюшкин чувствовал это.
— Гад ползучий, вот ты где! — сказал Василий, ощупывая только что заправленный им новый шнур. — Перебило!
Некрасов поднялся к Василию и лично убедился в том, что шнур до конца не сгорел. И это обрадовало его, потому что ожесточение на взрывника исчезло и не хотелось уличать его в небрежной работе.
— Запасной шнур есть? — спросил Некрасов.
— Хватит и остатка: до боковой сорок шагов, а там схорониться можно. Топайте, — сказал Василий и уверенно, нагло вынул из руки инженера папиросу, стал частыми затяжками раскуривать ее, чтобы подпалить шнур.
Некрасов и Синюшкин подобрали инструмент и пошли к боковой камере. Василий дожидался, пока затихнут их шаги. Провести инженера оказалось даже слишком легко. Челюсть у Василия ныла, язык от боли немел.
— Давайте, Алафеев! — донеслось из темноты.
Василий от папиросы подпалил шнур, глянул на часы и пошел к боковой камере, осторожно ступая по сыпучей породе. Он не торопился, хотя отрезок шнура был много короче нормы. Василий давно привык без всякой необходимости испытывать судьбу.
Отойдя шагов тридцать, Василий оглянулся и увидел, что детонатор опять выскользнул из шпура. Очевидно, шнур, сгорая, корчась, выдернул детонатор. Василий зарычал и остановился. Он прикинул время, потребное на возвращение, заправку детонатора в патрон и уход, понял, что уйти вторично не успеет, но и поняв это, рванулся обратно. И дело было не в том, что отсутствие взрыва теперь доказало бы его прошлую вину и мухлевание. Наплевать Василию было на это в конце концов. Но раздражение от боли в челюсти, недочета, тяжелой неплановой работы, траты субботнего времени, усталости — все это искало выхода в отчаянном поступке.
Некрасов хотел удержать Василия, но тот покрыл его матерной, решительной руганью. И Некрасов понял то, что когда-то понял сержант Борун, — бесполезность угроз или спора. Он выполнил приказ Василия — «Назад, начальник!», потому что невыполнение этого приказа только уменьшало количество секунд, оставшихся в распоряжении взрывника.
Пустота была в груди Алафеева, когда он бежал назад в глухой тишине подземелья. На четвереньках поднявшись по завалу, Василий сунул детонатор в светлую массу просыпавшейся взрывчатки, прижал куском породы. Хвост шнура к этому моменту был около двадцати сантиметров, — до взрыва, значит, оставалось двадцать секунд. Отбежав ровно двадцать шагов, Василий упал, закрывая голову руками. Он знал, что находится целиком в зоне взрыва и что его накроет непременно. «Вот так, Вася, это и бывает», — еще успел подумать он, когда сзади дохнуло горячим и свистящий вихрь кинул его под стену штольни.
Затем свист смолк, и место свиста заняли глухие, тяжкие удары каменных глыб и сотрясения от этих ударов. Первый же такой удар сказал Василию, что ему опять повезло, что направление взрыва пришлось на отваленную груду породы, что эта груда приняла на себя удар.
В следующий миг здоровенный камень рикошетом царапнул стену и шлепнулся возле самой головы Василия. Мелкие осколки взвизгнули, и все стихло.
— Собачка лаяла на дядю-фрайера, — сказал Василий, разглядывая часики на руке. Один осколок задел стекло, оно растрескалось и помутнело.
— Дуракам везет, — сказал Некрасов, ощупав Василия, и не стал задавать никаких вопросов, потому что слишком устал душевно за секунды ожидания. А Синюшкин так верил в удачливость и таланты Василия, что считал происшедшее нормальным, специально для чего-то Василием сделанным. И они пошли из штольни.
Вечер был глубокий, но с далекого горизонта из-под густого покрова туч ясно светилась полоса чистого неба. Дождь перестал, и вместо него изредка падали первые снежинки и сразу таяли на мокрой земле. Дышалось на воле глубоко, разгоряченные тела прохватывало легким ознобом. И Некрасов, глядя на вечерние просторы осенней земли, вдруг подумал: «Если б не война, я бы стал художником…» Он думал так потому, что еще мальчишкой занимался в изокружке и детские рисунки его как раз в лето сорок первого года выставлены были в витрине магазина на главной улице города.
— Кто первый по необжитой дороге едет, тому без чифиря — ни тпру ни ну, — говорил Иван Дьяков. — Ага! Чего в носу ковыряешь. Костя? Ты же образованный, ты и скажи! Как человек жить будет, если он от могил родных ушел-уехал с малых годков? Ежели он по общежитиям с женой среди других мужиков спит? На новом месте — в тайге или в степи — гнездо для тебя никто не сложит, сам его руби, а срубил, обжился — и пожалте! — дым из труб пошел, значит, тебе на новое пустое пространство подаваться надо, потому что ты строительной специальности мужчина.