Команда работала и днем и ночью. Делали профилактику двигателю, меняли винт, принимали топливо, принимали новое имущество, красились.

Утром в день выхода в Провидение прилетел очередной почтарь «Ан-2».

Густая толпа окружила маленькое здание почты. Здесь были китобои с «Алеута», перегонщики и всякий сезонный народ. Все торопились, все должны были вот-вот уходить в море. Толпа напряженно сопела.

Кто-то выкрикивал с крыльца фамилии. Конверты порхали над шапками и фуражками. Было пасмурно, ветрено, холодно. Дальние сопки сливались с тучами. Молодая эскимоска сидела невдалеке, кормила грудью ребенка. Она была одета в меховую кухлянку, а ребенок был совсем наг. Она равнодушно смотрела на толпу, на дальние сопки. Она ниоткуда не ждала писем.

«Рафаэля бы сюда», — машинально подумал Вольнов. Ему нравилось невозмутимое равнодушие эскимоски. Он изо всех сил напрягал слух. До крыльца почты было далеко, а тот, кто выкрикивал, еще безбожно перевирал ударения в фамилиях. Получившие письма не уходили. Они надеялись получить еще.

— Кондратьев!..

— Усыскин!..

— Шепелявин!..

— Иванов, By Эм!..

— Не разобрать никак… Хрюков, что ли?

— Есть такой! На «Пикше»! Второй механик!

— Кто здесь с «Пикши»?

— Давай сюда!

— Данелия!.. Получай, кацо!

— А это мне самому… Не тянись, не тянись! Я говорю: мне! Так… Иванов, Ю Эс!

— Воленов… Не, Вóльнов!

Он привык, что обычно называют «Вольнóв», и не сразу понял, что это ему, не сразу заорал: «Мне! Мне! Давай сюда! Не откладывай!»

— Длинная у тебя шея, кореш, — заметил кто-то со стороны.

Он не ответил. Он следил за конвертом, который то пропадал за головами, то появлялся над ними.

Агния писала:

«Глеб, я на вас не обижаюсь и не сержусь. Честное слово. Но я же достаточно серьезно просила вас не писать мне. Всего этого не надо. Совсем не нужно нам больше видеться.

После того, что случилось, я смогла наконец порвать с мужем. Я никогда ему не изменяла. И он это знал. Потом я ему рассказала про вас… Но главное — это то, что сама я уже никогда не смогу теперь вернуться к нему. И вы мне помогли в этом. Потому я вам благодарна. Вы помогли мне решиться. Я верю, что вам тяжело сейчас. Но я ничем не могу вам помочь, совсем ничем. Когда мы расставались, мне тоже было тяжело и трудно. Вы не смогли этого понять. И это было больно. И, наверное, получилось так, что все перегорело, едва начав жить. Это плохо, но это так, и я ничем не могу вам помочь. Не думайте обо мне плохо. Я не хочу, чтобы вы думали обо мне плохо.

Мне кажется, будто я долго спала и только недавно проснулась. И теперь мне свободно и легко дышать. И пока мне совсем никто не нужен. Я и Катька — мы обе очень свободно и легко живем сейчас. И я прошу вас: не надо со мной встречаться.

Всего вам доброго».

Размашистые, крупные буквы, косо сползающие по синей почтовой бумаге. И почему-то карандашом. И нет подписи. Разгильдяйский почерк.

Вольнов перечитал письмо раз десять и даже посмотрел бумагу на свет.

Толпа разошлась. А он все стоял и время от времени пожимал плечами. Потом почему-то сказал вслух: «И буду век ему верна… Классика вторгается в жизнь. Черт бы ее побрал».

Он заставил себя усмехнуться и повернул фуражку козырьком назад. И вдруг с необыкновенной ясностью, отчетливостью, как в искатель фотоаппарата, увидел черные сопки, раздерганный нижний край туч на фоне этих сопок, длинный свинцовый язык воды — бухту. Суда на якорях. Чайки. Эскимоску, которая поднялась с камня и медленно пошла мимо, все такая же безучастная ко всему вокруг, с молчаливым ребенком за пазухой. Полы меховой кухлянки хлестали ее по маленьким аккуратным унтам.

Вольнов сложил письмо, засунул его в карман кителя. Но сразу опять достал и посмотрел на марку — «Великий русский художник Шишкин». И дата погашения — 23 сентября. А двадцать третьего июня все это началось. Сегодня ровно три месяца. Три месяца тому назад часа в четыре утра ему показалось, что она уснула, и он тихо откинул одеяло и встал. Накинул ее халат и сунул ноги в ее тапочки. Тапочки были маленькие, в них влезли только пальцы. Он пошел к столу. Он хотел пить и курить. Было слышно, как тикают часики и в коридоре шуршит счетчик. Стекла окон сверху были золотистыми, а снизу — пепельно-серыми. Где-то недалеко лаяли собаки. Потом на Двине прогудел пароход, и собаки умолкли. Сразу после гудка они почему-то умолкли. Он нашел чайник и попил. И вдруг она сказала, сонно и тихо:

— Я тоже люблю пить из носика.

— Все мы любим пить из носика, — шепнул он, возвращаясь, — хотя мамы и не велят нам этого…

Она засмеялась. Агния засмеялась. Черт знает, что происходит на этом свете. «Великий русский художник Шишкин»…

10

Караван спускался на юго-запад. Тяжелая крутая волна накатывала с океана. Отвыкшие во льдах от болтанки, укачивались матросы. Везде на сейнере было холодно и влажно. Камельки из-за качки приказали погасить еще на самом выходе из Провидения.

Ветер дул прямо навстречу. Такой ветер называют «мордотык». От ударов ветра содрогались стенки рубки. На камбузе шипела, выплескиваясь на раскаленную плиту, вода из бачков. А ветер все свежел — ровно и безудержно.

Опять Вольнов не спал и не уходил вниз. Если б была возможность, он бы напился до потери сознания, до одурения. Но этой возможности не было. И он был рад замучить себя усталостью и бессонницей, чтобы только ни о чем не думать, ничего не вспоминать.

Он стоял в самом углу рубки, упершись лбом в холодное, влажное стекло окна, и смотрел вперед. Там ныряли в водяной пыли суда каравана. Они подхалимски кланялись волнам, на миг застывали в робкой нерешительности, рушились вниз и сразу, задрав носы, взлетали высоко над морем и опять рушились в провалы между валов, распушивая бело-зеленые густые фонтаны пены и брызг, заголяя далеко и бесстыдно кормы с мерцающими кругами судорожно вращающихся винтов. Вольнов все смотрел и смотрел на эти маленькие суда, на длинные, бесконечные ряды накатывающихся валов, на сизые штормовые тучи, которые хороводили над океаном, покорные ветру и безропотные. Он был один сейчас, хотя рядом у штурвала стоял рулевой. Один среди моря. И только эта бурливая, веками мечущаяся между материками соленая вода могла помочь ему. Почему? Кто знает, чем помогает людям вечный накат прибоя, верчение и грохот белых от воздуха волн в береговых камнях?

Вольнов сам не замечал, что внимательно следит за судном, и время от времени бросает рулевому команды, и регулирует число оборотов двигателя, и отвечает на вопросы старпома. И все время бились в памяти бессвязные строчки каких-то забытых стихов: «…почему же ты не слышишь, как веселый барабанщик вдоль по улице проносит барабан?..»

Опять и опять повторялись эти слова. И наконец борьба с ними, стремление во что бы то ни стало отделаться от них, забыть про них, не повторять их отвлекли его. Он почувствовал непреодолимую усталость и жажду покоя, желание остаться совсем одному, закрыться с головой одеялом и лежать в темноте. Но он не имел на это права.

Он повернулся спиной к окну, оглядел рубку.

Старпом сидел на ящике с сигнальными флагами и курил. Боцман Боб тяжело обвисал на штурвале, его лицо позеленело, мутные глаза слезились.

— Не виснуть! Штурвал не вешалка! — крикнул Вольнов. — Стоять как положено!

Боцман вздрогнул и выпрямился.

— А вы чего смотрите? — крикнул Вольнов старпому, перекрывая грохот рассыпавшейся на полубаке волны.

— Боб стоит вторую вахту! Корпускула не поднять! Укачался хитрован: кровью блюет!

Это на самом деле была не качка, а черт знает что. Будто огромный стальной кулак то и дело со всего размаха бил сейнер в нос, и сейнер содрогался весь, от киля до клотика, и сразу падал на борт, вскакивал, прыгал вперед, и опять натыкался на сталь, и падал на другой борт, и опять прыгал…

— Что значит «не поднять»? Что значит не поднять матроса на вахту?! Я вас спрашиваю, старший помощник! Это — курсанты! Через три года они сами поведут суда, черт бы вас побрал!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: