Приемник или шипел, или орал, или едва слышно рассказывал про сельское хозяйство. Мария Федоровна не умела с ним ладить. У нее не было привычки к технике.
Иногда из приемника доносился писк морзянки и какие-то странные, несомненно космические завывания. Мария Федоровна замирала и слушала. Ей казалось, что сын все время живет в таком вот гулком пронзительно-тревожном мире и что она может сейчас вдруг услышать его голос среди всей этой эфирной неразберихи…
Приемник мигал зеленым злым глазом и даже подрагивал от злости. Мать Глеба сидела рядом и думала о прошлом, о муже и о том, почему, когда они, матери, думают о своих детях, то чаще всего вспоминают их маленькими, хотя давно уже годятся в воспоминания и юность, и молодость, и даже, быть может, зрелость этих детей.
Она не знала, почему так случается, но обыкновенно вспоминала, как шагал из школы маленький Глеб по гранитным плитам набережной Мойки и старался каждый шаг попасть ногой обязательно на следующую плиту. Иногда он даже прыгал для этого, потому что плиты на набережной Мойки разного размера, иногда же мелко-мелко семенил ногами. Он, наверное, что-то загадывал… А она смотрела на сына из окна четвертого этажа и была уверена, что он опять получил двойку по пению. В те времена всех учили петь и даже ставили за это двойки, а Глебу медведь на ухо наступил. Получив двойку по пению, Глеб чувствовал себя виновато и поэтому не мог шагать по-человечески, как ходят все нормальные дети… Да, а теперь он большой, и он поплывет через весь Ледовитый океан, чтобы рыбаки Камчатки и Приморья могли ловить с этих маленьких сейнеров горбушу и других вкусных лососевых рыб.
Отправился в Петрозаводск Глеб неожиданно. Он не собирался этой весной никуда уезжать. Зимой, вернувшись из последнего рейса, сын сказал:
— Баста, мать. Надоело на перегонах. Платят мало, работа адская… Ну ее к черту, пора еще что-нибудь предпринять в моей биографии.
— А что такое перегон?
Глеб усмехнулся, выпятил нижнюю губу, щелкнул по ней пальцем, сказал:
— Перегон — это чаще всего караванное плавание. Катится по морю целая гоп-компания разных судов. Единственная задача — пройти из пункта А в пункт Б. Все. Как в четвертом классе. Ни груза в трюмах, ни других каких задач… Ясно?
— Не понимаю, почему ты раньше этим занимался, если это тебе не нравится, Глеб? У тебя нет в жизни сюжета… Ты все мечешься…
Сын засмеялся и опять щелкнул себя по губе.
— Не щелкай так, это неприлично, ты не маленький, тебе уже тридцать лет, — сказала Мария Федоровна.
— Вот я и решил, что пора сочинить себе сюжет, — сказал Глеб. — Радуйся, мать! Два годика я буду, очевидно, околачиваться на берегу, дома. Надо учиться в мореходке. Надо высшее образование получить. В наши времена без высшего образования ни на один приличный пароход не пускают штурманов.
И он на самом деле начал сдавать экзамены на курсы при Высшем мореходном училище.
Наступил странный период мирной и спокойной жизни, когда каждую ночь мать слышала за шкафами дыхание сына, который никуда не собирался уезжать. Она просыпалась ночью много раз, но мысли о смерти, которой она боялась, не тревожили ее в ночные часы бессонницы. Она думала об обеде, который будет готовить завтра, о неизвестной женщине, которая вчера спросила Глеба по телефону; о билетах в кино, которые сын обещал купить, и о том, что он обещал сходить в кино с ней вместе.
А утром Глеб делал зарядку — и надо было бояться, чтобы он не очень шумел и не тревожил соседей. Все было как в порядочных семьях.
И вот однажды пришел пожилой толстый человек. Он пришел к Глебу, а Глеба не было дома.
— Битов, Григорий Арсеньевич, — представился он. И сел, растопырив колени градусов на сто двадцать. Его животу иначе не было куда опуститься. На нижней губе Битова приклеилась разжеванная сигарета. Потом он положил эту сигарету в цветочный горшок, и Мария Федоровна решила, что он совсем не интеллигентный. И еще ей почему-то сразу стало опасливо, тревожно.
— Вы работали вместе с Глебом Ивановичем? — робко спросила она.
— Нет, — сказал Битов. — Мой сын служил вместе с вашим.
— Может, попьете чайку, пока Глеб вернется?
— Чай есть чай, — сказал, подумав, Битов. — Но я сейчас не хочу. Спасибо. А вы моего сына не знали? Сашку не знали?
И тогда она вспомнила белобрысого парнишку с широко открытыми голубыми глазами, который несколько раз бывал у них вместе с Глебом, когда Глеб еще не закончил школу юнг.
— Как же, как же, помню. Очень симпатичный молодой человек… Они с Глебушкой все вместе книжки читали… Где он теперь у вас? — спросила Мария Федоровна.
Старик закряхтел и потер лысину.
— Помер. Геройски, можно сказать, погиб на боевом посту, — сказал он потом. — Неужто вам Глеб Иваныч и не рассказывал ничего?
— Он никогда ничего не рассказывает, — с горечью сказала мать Глеба.
— Так они ж вместе на одном тральщике служили, — сказал старик. — Вместе и подорвались весной сорок пятого на донной мине.
— Как подорвались?! — спросила мать Глеба, чувствуя, как холодеет у нее кожа на голове.
— Обыкновенно, — сказал старик.
— Ужас какой! — сказала Мария Федоровна.
— Н-да.
— Столько лет, а он все молчит!
Когда вернулся Глеб, они со стариком обнялись и поцеловались, как друзья. О чем они говорили, мать не узнала, потому что сын попросил ее приготовить что-нибудь закусить, и повкуснее.
А через неделю Глеб плюнул на экзамены и отправился в Петрозаводск на новый перегон. По своему обыкновению, ничего толком он не объяснил.
— У Сашкиного старика дела швах, — сказал Глеб, уже надевая шинель. — Его плавать по нездоровью и старости больше не пускают, а сам он моряк, механик. Никто его не возьмет, кроме меня. А как вернусь из этого рейса, тогда уж точно останусь дома надолго. Ты только не плачь, мать.
— Только возвращайся побыстрее, пожалуйста, побыстрее, — попросила мать. И ей показалось, что сын рад предлогу опять умчаться куда-то. И это было обидно.
2
Трюм сейнера был маленький, тесный. Здесь густо пахло свежей еще краской, олифой, суриком, новой кирзой сапог, пеньковым тросом. За тонким бортом плескала вода. Когда недалеко проходило какое-нибудь судно, вода за бортом плескала сильнее, скрипели между бортом и причалом кранцы. Облака на далеком небе в четырехугольнике люка покачивались, и у края люка появлялась встревоженная морда корабельного приблудного пса Айка, названного так то ли в честь президента Эйзенхауэра, то ли потому, что пес часто скулил что-то вроде: «Айяйуй».
Айк имел нрав веселый, туловище поджарое, даже тощее и был очень легок на ноги. Сейчас Айк скучал, сидя в полном одиночестве на палубе, и проходящие невдалеке суда пугали его.
Заметив рыжую острую морду пса, Вольнов неизменно подбадривал его, говоря:
— Спокойно, Айк!
Вольнов и боцман проверяли в трюме снабжение.
— Мешки хлорвиниловые?
— Сто штук.
— Мешки джутовые?
— Сто. Их по десять на судно, товарищ капитан?
— Да, черт бы их побрал… Кальсоны теплые? Считай прямо пачками… И у меня имя есть: Глеб Иванович.
— А где они, кальсоны?
— Кажется, в простыне завязаны были… Посмотри под спасательными поясами…
— Здесь. Десять пачек… Их теперь, пожалуй, и в настоящей прачечной не отстираешь…
— Флаги национальные?
— Девятнадцать, товарищ капитан.
— Как девятнадцать? Их по две штуки на каждое судно должно быть.
— Здесь больше нет… А чего они большие такие? Будут у нас ниже борта болтаться, да?
— Ты не разговаривай, боцман, а ищи.
— Здесь только колпаки поварские… наматрасники… Нет флагов больше, товарищ капитан!
— Черт! Посмотри их цену в реестре.
— Есть… флаги… три тысячи семьсот четыре рубля девяносто копеек…
— Меня сейчас кондрашка хватит. Боб!.. Дай сюда реестр! Флаги национальные — шестьдесят один рубль пятьдесят копеек, а ты стоимость комплекта международного свода сигналов смотрел. В следующий раз держи глаза в руках, понял?