Он молча подошел ко мне и так же молча пожал мне руку. Я видел, как его губы сжались в белую ниточку. Это у него всегда было признаком сильного волнения. Мы стояли молча. То была одна из тех безмолвных минут, когда из крепкого мужского рукопожатия рождается мужество, дружба и твердая решимость. Но потом наши ладони расстались, и меня охватил ужасный страх, а у Розенталя тоже немного опустились плечи. Он начал сбивчиво говорить, что не имеет никакого права вмешивать меня в такое скверное дело — кто знает, чем все это кончится. Тем более что речь идет о таком совершенно диком дикаре, как Руди Шварц. Нет, будет лучше, если я уйду. Я же, со своей стороны, сказал, что не о чем говорить, я остаюсь и будь что будет. Потому что, судя по описанию этого дикого дикаря и надлежащим образом вчитываясь в то странное, невнятное и угрожающее письмо, которое этот дикарь прислал Розенталю, было бы гнусным предательством с моей стороны оставить господина Розенталя наедине с этим бандюгой. Не то чтобы я был особенно сильным — скорее, наоборот; но, если я останусь, нас будет по крайней мере двое против одного, и таким манером мы удвоим шанс на то, что хотя бы кто-нибудь один из нас останется в живых и расскажет историю нашей мужественной сватки грядущим поколениям — а точнее, предыдущим, то есть моим папе и маме.
И вот так, подбадривая друг друга, мы в конце концов придумали изощренно-хитроумный план. Я буду ждать под кроватью, пока намерения гейдельбергского хулигана не станут совершенно очевидными. А потом я выскочу из своего укрытия и помогу Розенталю повергнуть дикаря или, по крайней мере, лягну варвара.
Я говорю «пока намерения не станут очевидными», но на самом деле намерения бандита из Гейдельберга были и без того совершенно очевидны, потому что они уже были самым недвусмысленным образом изложены в том странном письме, которое прибыло этим утром в Дом пенсионеров и было вручено в собственные руки господина Розенталя.
Сейчас это письмо лежало на столе перед нами. А написано в нем было следующее:
Бесстыжий и мерзкий ворюга! Если ты сегодня же до семи вечера не вернешь мне ее рот, я приду забрать его у тебя силой. И я сделаю это любой ценой.
А ниже сбоку было приписано (красными чернилами, которые вызвали у меня неприятные ассоциации):
Честь против смерти! Руди Шварц.
Глава вторая
ВСЕ ЕЩЕ ПОД КРОВАТЬЮ
Подумать только — стоит человеку поменять место, с которого он смотрит на мир, и ему тут же начинают приходить в голову разные необыкновенные мысли. Взять, например, меня. Лежал я вот так, на животе, под кроватью господина Розенталя в Доме пенсионеров, и вдруг мне пришло в голову, что с такого уровня, с пола, мир выглядит довольно-таки страшновато. Обыкновенная корзина для бумаг отсюда казалась огромной, как бочка, а маленький чемодан Розенталя высился, как громадный серый шкаф. Только ноги Розенталя, качавшиеся прямо перед моими глазами, выглядели такими же тонкими и маленькими, как на самом деле. Я подумал, что, наверно, грудные младенцы и даже дети, пока они маленькие, вечно мучаются от страха — ведь им все вокруг кажется огромным и угрожающим. И еще мне пришло в голову, что, возможно, старики тоже все время боятся мира, потому что для них он слишком быстрый и слишком сложный. Вот, к примеру, мой Розенталь. Хоть он старик, безусловно, современный и энергичный, а все равно говорит, что боится пользоваться лифтами, потому что в его время их еще даже не изобрели. Впрочем, я подозреваю, что это он просто шутит. Ведь всеми другими современными приборами он пользуется без всякого опасения.
Я бы мог еще долго так размышлять. Мама всегда говорит, что, конечно, на свете есть и другие люди, которые ни с того ни с сего погружаются в бесконечные размышления, но я — о, я в них как нырну, так и не могу уже часами выплыть. Тут она иногда, конечно, права, но не в данный момент. В данный момент, под кроватью, у меня были вполне серьезные основания страшиться окружающего мира. И не только по причине моих глубоких философских прозрений, но также в силу другой, не менее существенной причины. Поскольку на часах было семь без одной минуты, а шаги в коридоре только что умолкли, мы с Розенталем, каждый по свою сторону кровати, понимали, что Руди Шварц, этот громила с медицинского факультета Гейдельбергского университета, уже стоит за дверью и наливается яростью, гневом и злобой. А когда бывший чемпион Гейдельбергского университета по стрельбе из пистолета стоит у вас за дверью в обуви сорок седьмого размера и наливается яростью, злобой и гневом, у вас уже есть не одна, а целых две основательных причины для серьезного беспокойства.
Впрочем, пока что до семи оставалась еще целая минута. Я был в этом уверен, потому что мои часы настроены по сигналам радио, а радио в Израиле настроено по часам Розенталя. Во всяком случае, так утверждал директор Дома пенсионеров. Розенталь и его часы были так точны, что этот директор (его звали Нехемия) включал электрический звонок, по которому старики шли в столовую, только в тот момент, когда видел, что Розенталь уже спускается по лестнице. И поскольку до семи оставалась еще целая минута, а стоявший за дверью великан Шварц тоже был, как и Розенталь, родом из Германии, я пребывал в уверенности, что он будет стоять там точно до семи, потому что именно так он написал в том письме, которое сейчас лежало на маленьком столике. И хотя в этом письме он именовал Розенталя «бесстыжим и мерзким ворюгой», а в конце даже приписал красными, как кровь, чернилами: «Честь против смерти», — несмотря на все это, орднунг есть орднунг, то есть порядок есть порядок, и поэтому Шварц не войдет в комнату ни одной секундой раньше назначенного срока.
Когда очень боишься, каждая минута кажется вечностью. Или по крайней мере как пять минут. А раз так, я воспользуюсь этим и сделаю коротенький перерыв в описании событий, чтобы объяснить вам наконец подробнее, кто такой господин Розенталь, и кто такой бандит Шварц, и чего, собственно, второй требует от первого.
С Розенталем я познакомился, когда вместе с несколькими одноклассниками вызвался участвовать в кампании «усыновления» школьниками пожилых людей.
В таком месте, как Дом пенсионеров, главная проблема — это одиночество и скука. Поэтому старикам важно, чтобы к ним кто-нибудь приходил. Поначалу мы ходили к ним вчетвером, но кончилось тем, что через три месяца я остался один. Остальные заявили, что у них нет времени и вообще их «опекаемые» слишком многого от них требуют. Но я-то знал, что им просто скучно было часами слушать рассказы своих стариков. Не все же пожилые люди интересно рассказывают. И вообще, в школе нам всегда кажется, что все вокруг происходит с огромной скоростью. Отвлечешься на минутку — все пропустишь. А «переключить скорости» трудно. Вот и не можешь настроиться на темп стариков — он же куда медленней.
Нет, я, понятно, не обвиняю тех, кто бросил это дело и перестал ходить к своим старикам. Я думаю, на их месте мне тоже было бы тяжело. Моя мама, например, не перестает твердить, что я, по ее мнению, уже с лихвой перевыполнил свое обязательство и пора мне уже поискать себе других товарищей, помоложе, чем дважды тридцать пять. Не то чтобы она была против таблицы умножения, совсем наоборот. И не то чтобы ей, не дай Бог, претило мое добровольчество. Но она не может не видеть, говорит мама, что за всеми этими общественными делами я забываю о себе и своих интересах. И вообще, она не понимает, почему меня так интересуют старики и взрослые и почему у меня почти нет товарищей моего возраста. В этом месте отец обычно тоже присоединялся к нашему с мамой одностороннему обмену мнениями, чтобы рассказать, что, когда он приехал в Страну, ему тоже было двенадцать лет, но он, в отличие от меня, совершенно не знал иврита и по этой причине у него долгое время вообще не было товарищей. И он от этого очень страдал. Мой отец любит рассказывать о своем детстве, и мне почему-то кажется, что он и сейчас, в свои сорок лет, все еще чувствует обиду того мальчика, которым был когда-то.