Ранняя его работа

Антисемитизм в древнем мире

(1922) тоже была вызовом и бестактностью: она объясняла антисемитизм … низостью евреев. Не удивительно, что антисемиты подняли ее на щит, называли «первой честной книгой об антисемитизме, написанной евреем». В 1930-е годы ее, по слухам, хвалили вожди нацизма (Геббельс или Розенберг). Но все они попались в расставленную автором ловушку. Те, кто читал книгу внимательно, прочли в ней, например, следующее:

«Инстинкт национального самосохранения приучил евреев вовсе не реагировать на менее тяжелые обиды, а на более тяжелые реагировать не рефлексом, но разумом. Но с точки зрения античной морали такой способ реагировать на обиду считался недостойным свободного человека… Евреи же эту естественно возникшую черту, не нуждающуюся ни в порицании, ни в осуждении, возвели в высшую добродетель. Христианский принцип "ударившему в правую щеку подставь левую" — не что иное как вышедшая из еврейских недр утрировка этой специфически национальной особенности, уже евреями возведенной в ранг добродетели…»

Низость — оказывается на деле гордостью. Автор гордится своими предками. Он, скорее всего, убежден, что христианство — разбавленный иудаизм. Исходная настойка оказалась слишком крепкой для народов, ставящих рефлекс выше разума.

В годы советской послевоенной травли евреев Соломон Лурье с готовностью принял на себя кличку безродного космополита, не видел в ней ни обиды, ни неправды. Он действительно чувствовал себя космополитом. Доживи он до эпохи эмиграции, он, пожалуй, уехал бы. Куда? Мог — в Израиль, чтобы и там стать безродным космополитом, чужим среди своих. А мог — в Европу, Америку, Австралию. Дорожа принадлежностью к евреям, он не абсолютизировал национального элемента ни в себе, ни в обществе. Государство, построенное на основе общинного самоуправления меньшинств, представлялось думающим людям начала XX века (не без влияния британского мыслителя лорда Актона, 1834-1902) самой передовой идеей, светлым будущим, подсказанным народной жизнью многоплеменной Австро-Венгрии. Соломон Лурье согласен, что это — лучше территориального решения, но спрашивает: почему общины должны строиться по религиозному или этническому, а не по профессиональному или этическому принципу? —

«Разумным и последовательным будет преобразование нынешних казарменного типа государств в федеративный союз свободно организующихся небольших автономных общин по возможности однородного состава…»

То есть — в союз клубов, не правда ли? Чем еще могут быть такие общины? Блестящая, захватывающая перспектива! Конец угнетению человека человеком. Свободы станут неслыханными, упоительными. Одно только тут не предусмотрено: в клубы ведь принимают выборочно, не всех и каждого. Попробуйте-ка с улицы попроситься в состав членов Атенеума. Будь вы хоть десять раз

однородны

, вам откажут. Там собираются люди

более однородные

. В христианство, даже в иудаизм — поступить куда проще. Властолюбие, интриги, зависть, коррупция — вот что будет управлять каждым из клубов и союзом клубов. Клубы будут взрываться изнутри и дробиться, пока не сведутся к семье (самому естественному из всех клубов), а поскольку и семья уходит, то — к индивидууму. Каждый сам будет себе клубом. Произойдет полная атомизация общества. К чему, как мы видим, дело давно уже идет всюду и без этой идеальной модели государства…

…В конце жизни судьба свела Соломона Лурье с Надеждой Мандельштам. Та почему-то заподозрила в новом знакомом «поклонника Маяковского» — и промахнулась: он был вообще глух к современной поэзии, читал лишь Сашу Черного, пренебрежительно относился к Блоку, в Анненском ценил только переводчика Еврипида, а сам увлекался — Аристофаном с его публицистичностью, натурализмом и фривольностями. Любил, говоря попросту, третий штиль в искусстве, где разуму дан больший простор, чем сердцу. В эстетике Лурье-средний был достойным сыном Лурье-старшего.

Соломон Лурье был чужд зависти. Гениальный мальчишка, англичанин Майкл Вентрис (1922-56), опередил его в расшифровке линейного минойского письма В. Другой бы зубами скрежетал, а этот радуется, восхищается Вентрисом, пишет ему восторженное письмо (ответ получает по-русски; Вентрис выучивал языки шутя), держит его портрет на своем письменном столе… Самому Соломону Яковлевичу не посчастливилось сделать столь эффектного лингвистического или исторического открытия, но из истории науки его не выкинешь. К великой досаде большевиков, заезжие западные эллинисты слишком часто знали только одно имя из всего длинного списка своих советских коллег — имя Salomo Luria.

ЯКОВ СОЛОМОНОВИЧ ЛУРЬЕ

Лурье... Ещё Лурье... YakovLurie.jpg
Яков Соломонович Лурье 

Памятливый народ евреи! И хорошее, и плохое помнят. Правда, помнить им — есть о чем (как сказали бы в Одессе), но тут неясно, где причина, а где — следствие. Ясно только, что при наличии выбора лучше принадлежать к евреям, если хочешь след по себе оставить. Больше шансов. А то, глядишь, на другой день после смерти тебя как раз и забудут. В России постройки деревянные, в Европе — каменные, а евреям — им всё нерукотворные памятники подавай.

Третий Лурья (1921-1996; Ya. S. Luria за границей, Яков Соломонович Лурье в России) был, как пишет БЭС, «российский литературовед, доктор филологических наук (1962)». Был он еще и историком, занимался преимущественно российским прошлым. Издал книги:

Идеологическая борьба в русской публицистике XV-XVI веков

(1960),

Повесть о Дракуле

(1964),

Истоки русской беллетристики

(1970),

Общерусские летописи XIV-XV веков

, и др.

Мы, в большинстве своем, этих книг не прочли, но не сомневаемся: они сделаны на совесть. Такая уж семья кряжистая.

Написал он и о своем отце. Написал жестко, точно, без восхваления, патетики и сыновней сентиментальности. Скорее критически, чем восторженно. Он вглядывается в жизнь отца, чтобы понять свою — и нашу. Он нигде не прибегает к местоимению первого лица единственного числа (а это, что ни говори, первейший признак хорошего стилиста; ведь мы, о чем бы не писали, всегда о себе-любимом пишем, так уж лучше обходиться без яканья хоть там, где это удается).

Его книга хороша в тех местах, где он историк. Например, в описании перерождения советского большевизма в русский шовинизм в 1930-40-х годы — и шире: о вырождении революционного государства, на глаза скатившегося в свою противоположность. Картина так полна и убедительна, что ее стоит коротко пересказать.

Еще до войны — в СССР запрещены аборты и восстановлены воинские звания. В 1940-м появляется звание генерала; после Сталинграда — погоны; красноармейцы становятся солдатами, краснофлотцы — матросами, командиры — офицерами. В школах — вводят раздельное обучение. Отменяется свобода расторжения брака. Вся ответственность за внебрачных детей целиком перекладывается на женщин (как раз вовремя; в войну таких женщин будут миллионы). Война приносит еще нечто забытое: преступников не только расстреливают, но и вешают. (Как при царе! Преемственность между империей и СССР больше не отрицается. Даже война с немцами кажется продолжением той, первой. Песня «Вставай, страна огромная!» со слегка подправленными словами заимствуется из 1914-го.) Частично восстанавливаются права и институты церкви, причем делается это с подачи нацистов; это они, оккупанты, открыли Киево-Печерскую лавру. В ответ Сталин в срочном порядке назначает в Москве патриарха, чей престол пустовал 18 лет. Церковь раболепно приносит «общесоборную благодарность» кремлевскому горцу: «глубоко тронуты сочувственным отношением нашего всенародного Вождя, Главы Советского Правительства Иосифа Виссарионовича Сталина». Ложь о катынской расправе подписывает (вместе с Алексеем Толстым) второй иерарх русской православной церкви.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: