Насколько мог понять мистер Парэм по отрывочным и безграмотным речам сэра Басен, он был настроен пытливо и недоверчиво. Он оказался человеком крайне неразвитым, но обладал при этом недюжинным природным умом. Как видно, на него произвело впечатление, что все умные люди, люди со вкусом глубоко чтят имена великих живописцев, и он не понимал, почему их вознесли так высоко. И хотел, чтобы ему это объяснили. Его явно одолевало любопытство. Сегодня его занимали Микеланджело и Тициан. А завтра, быть может, он станет расспрашивать о Бетховене или Шекспире. Авторитеты не внушали ему никакого почтения, он их не признавал. О величии искусства с ним приходилось говорить так, словно оно не заслужило признания и восторгов многих поколений.
Сэр Басси так уверенно и стремительно поднялся по лестнице Национальной галереи, что мистеру Парэму подумалось, уж не побывал ли он здесь раньше. Первым делом он направился к итальянцам.
— Ну, вот и картины, — сказал он, проносясь по залам, и немного замедлил шаг лишь в самом большом. — Очень даже интересные и занятные. Почти все. Многие очень ярки. Могли бы быть и поярче, но глаз, по-моему, ни одна не режет. Эти ребята, видно, малевали в свое удовольствие. Все это так. Я бы не прочь понавешать их в Карфекс-хаусе, да и сам бы не отказался немного помахать кистью. Но когда меня начинают уверять, будто тут кроется что-то еще, и эдак молитвенно понижают голос, словно эти самые художники знают что-то особенное о царствии небесном и теперь открывают нам секрет, тут я вас не понимаю. Хоть убей, не понимаю.
— Но посмотрите хотя бы на эту картину Франчески, — сказал мистер Парэм. — Какое очарование, какая нежность… она поистине божественна.
— Очарование, нежность! Божественно! Да возьмите вы весенний день в Англии, или перышки на груди фазана, или краски на закате, или кувшин с цветами на окошке в утреннем свете. Уж, конечно, все это в сто раз очаровательней и нежней и все такое прочее, чем этот — этот маринованный хлам.
— Маринованный! — Мистер Парэм был сбит с ног.
— Ну, маринованная прелесть, — вызывающе сказал сэр Басси. — Маринованная красота, если угодно… А очень многое и не так уж красиво и не так уж расчудесно замариновано. А все эти Мадонны, — продолжал пинать поверженного мистера Парэма сэр Басси, — они по доброй воле их рисовали или их заставляли? Да кому это понравится женщина, когда она вот этак восседает на троне?
— Маринованные! — Мистер Парэм был вне себя — О нет!
Тут сэр Басси весь обратился в слух, опустил уголок рта и повернул голову, чтобы лучше слышать мистера Парэма.
Мистер Парэм пошарил рукой в воздухе и наконец поймал нужное слово.
— Избранные.
Он секунду помолчал.
— Избранные и запечатленные, — уточнил он. — Художники всматривались в мир, всматривались всем своим существом. Всем талантом. Они рождены, чтобы видеть. И они старались… и, я думаю, с успехом… закрепить самые сильные свои впечатления ради нас с вами. Для них Мадонна часто была… обычно была… лишь предлогом…
Рот сэра Басси принял свое более привычное положение, и он с известным уважением снова поглядел на картины. Нельзя не поглядеть на них еще раз, услыхав такой довод. Он смотрел испытующе, но недолго.
— Вот эта штука… — начал он, возвращаясь к картине, с которой начался разговор.
— «Крещение» Франчески, — благоговейно прошептал мистер Парэм.
— По-моему, не такое уж это все избранное, просто собрано с бору по сосенке. Взял да нарисовал все, что ему нравилось. Фон приятный, но это только потому, что напоминает разные знакомые вещи. Нет, я не собираюсь падать перед этой картиной на колени и молиться на нее. Да почти все… — он, кажется, шел в виду всю Национальную галерею, — картины как картины.
— Не могу с вами согласиться, — возразил мистер Парэм. — Никак не могу.
Он заговорил о полутонах Филиппе Липпи, об окрыленности, изяществе, классической красоте Боттичелли; говорил о богатстве красок Леонардо, о его совершенном знании человеческого тела, о виртуозном мастерстве и в заключение — о бесконечной величавости его Мадонны в гроте.
— Как таинственно это тишайшее, осененное тенью женское лицо, сколько кроткой мудрости в сосредоточенном взоре ангела! — воскликнул мистер Парэм. — Картины как картины! Да ведь это откровение!
— Поди ты, — сказал сэр Басси, склонив голову набок.
Мистер Парэм вел его от картины к картине, точно упрямого ребенка.
— Я не говорю, что это плохо, — повторял сэр Басси, — и не говорю, что это скучно, но я никак не пойму, почему это надо так превозносить. Это напоминает разные вещи, но вещи-то принадлежат нам. Вообще говоря, — и он снова окинул взглядом зал, — я не спорю, это ловко, тонко сработано, но, хоть убейте, не вижу, что тут божественного.
Потом сделал довольно неуклюжую уступку культуре.
— Конечно, глаза постепенно привыкают, — сказал он. — Вроде как в темноте в кино.
Однако было бы утомительно пересказывать все его дикарские замечания о прекрасных полотнах, ставших самым драгоценным нашим наследием. Он сказал, что Рафаэль «уж больно жеманный», Эль Греко его возмутил.
— Византийская пышность, — повторил он слова мистера Парэма. — Да это все равно что отражение в кривом зеркале.
Но при виде тинтореттовского «Начала Млечного Пути» он чуть не захлопал в ладоши.
— Поди ты, — обрадовался он. — Вот это да! Неприлично, зато здорово.
И снова повернулся к картине.
Напрасно мистер Парэм старался провести его мимо Венеры.
— Это кто рисовал? — спросил он, словно подозревал, что это дело рук мистера Парэма.
— Веласкес.
— Ну, вот скажите мне: взять эту штуку и хорошую большую раскрашенную фотографию голой бабы в соблазнительной позе, — не все ли равно?
Мистер Парэм стеснялся обсуждать столь нескромный предмет в общественном месте, во всеуслышание! Но сэр Басси, может быть, того и не сознавая, смотрел, как всегда, угрожающе и требовательно, и не ответить ему было немыслимо.
— Это совсем разные вещи. Фотография конкретна, на ней запечатлен факт, отдельный человек, какая-то определенная женщина. Здесь же красота, удлиненные восхитительные линии стройного тела — лишь повод для художника в совершенной форме выразить свой идеал. Это уже не тело, а идея тела. Нечто отвлеченное, очищенное от недостатков и изъянов реально существующей женщины.
— Чушь! Эта девочка очень даже реальна… никто мимо не пройдет.
— Я с вами не согласен. Совершенно не согласен.
— Поди ты! Да я не против этой картины, я только не пойму, при чем тут всякие ваши идеи и отвлеченности. Мне ока нравится, не меньше, чем этому Тинторетто. Так ведь молодая, хорошенькая женщина, да еще нагишом, хороша всегда и везде, особенно если вы в настроении. С каком же стати сажать за решетку несчастного уличного торговца непристойными открытками — ведь он продает то же самое, что здесь может видеть каждый, и фотографии с этих картин тоже продаются при входе. Я не против искусства, только уж больно оно задается. Как будто его пригласили отобедать в Букингемском дворце, и оно после этого перестало кланяться своим бедным родственникам, а они ничем его не хуже.
Мистер Парэм двинулся дальше, и лицо у него было такое, словно их спор кончился пренеприятнейшим образом.
— Интересно, успеем ли мы заехать к Тейту, — заметил он. — Там вы посмотрите Британскую школу и малоизвестную буйную молодежь. — Он не удержался от тонкой, едва уловимой насмешки. — Их картины новее. Вам они, наверно, покажутся ярче, а потому больше понравятся.
И они поехали в галерею Тейта. Но сэр Басси не сказал там ничего нового ни против искусства, ни за него. Он лишь заявил, что мистер Джон Огэстес «большой нахал». Когда они выходили, он, казалось, что-то обдумывал и наконец высказался, — это, видимо, был созревший ответ на вопрос, который он задумал разрешить сегодня днем:
— Не вижу я, чтобы эта самая живопись к чему-нибудь вела. Нет, не вижу. Никакое она не открытие и не спасение. Говорят, она вроде как выход из нашего проклятого мира. Так что ж, верно это?