— Я не согласна с тобой насчет леди Бич-Мандарин, — сказала она.
Сэр Айзек был удивлен. Он полагал, что инцидент исчерпан.
— Как? — переспросил он отрывисто.
— Не согласна, — повторила леди Харман. — По-моему, она веселая и добрая.
— Да ведь это же бич божий, — сказал сэр Айзек. — Я уже два раза ее видел, леди Харман.
— Поскольку ко мне приехали, оставили визитную карточку и все такое, — продолжала леди Харман, — я должна нанести ответный визит.
— Никаких визитов, — отрезал сэр Айзек.
Леди Харман схватилась за кисть портьеры: ей необходимо было за что-то держаться.
— Все равно мне нужно поехать.
— Все равно?
Она кивнула.
— Будет просто смешно, если я этого не сделаю. У нас потому так мало знакомых, что мы не отвечаем на визиты…
Сэр Айзек помолчал.
— Много знакомых нам ни к чему, — сказал он. — И кроме того… Хорошенькое дело! Значит, всякий может заставить нас бегать по Лондону с визитами, стоит ему только сюда заявиться? Что за вздор! Она убралась восвояси, и кончен бал.
— Нет, — сказала леди Харман, еще крепче сжимая портьерную кисть. — Мне необходимо нанести ей ответный визит.
— Сказано тебе, никаких визитов!
— Это не просто визит, — сказала леди Харман. — Понимаешь, я обещала быть к завтраку.
— К завтраку?
— А потом поехать с ней на собрание…
— На собрание?
— Кажется, это называется «Общество друзей». И еще что-то… Ах, да. Войти в комитет, который устраивает шекспировские обеды.
— Я уже слышал эту песню.
— Она сказала, что ты согласился в этом участвовать, иначе, конечно…
Сэр Айзек с трудом сдержался.
— Ну так вот, — сказал он, помолчав. — Напиши ей, что ты не можешь приехать, и точка.
Он сунул руки в карманы, встал у соседнего окна и тоже принялся смотреть в сад, стараясь показать, что с этим делом покончено и теперь можно спокойно любоваться природой. Но леди Харман еще не высказалась до конца.
— Я это сделаю, — оказала она. — Я дала слово и сдержу его.
Казалось, муж просто не слышал ее. По своему обыкновению, он стал негромко насвистывать сквозь зубы. Потом подошел к ней.
— Это все штучки твоей сестры, — сказал он.
Леди Харман помолчала, раздумывая.
— Нет, — сказала она. — Я решила сама.
— Я сделал глупость, когда пригласил ее сюда, — сказал сэр Айзек, по обыкновению не слушая жену, и это раздражало ее все больше и больше. — Нечего тебе якшаться с этими людьми. Такие знакомства нам ни к чему.
— А я хочу поддерживать с ними знакомство, — сказала леди Харман.
— А я не хочу.
— Но мне они интересны, — сказала леди Харман. — И, кроме того, я обещала.
— Нечего было обещать, не спросив у меня.
Впоследствии сэр Айзек не раз раздумывал над ее ответом. В тоне ее было что-то необычное.
— Видишь ли, Айзек, — сказала она. — Ты всегда был так далек…
Она замолчала, а тем временем в гостиную вошла, улыбаясь, миссис Собридж с целой охапкой самых лучших роз (сэр Айзек терпеть не мог, когда их рвали).
4. Леди Харман на пороге жизни
Леди Харман вышла замуж восемнадцати лет.
Ее мать, миссис Собридж, была вдова стряпчего, погибшего при крушении поезда в то самое время, когда дела его, как она выражалась, не были устроены; двух своих дочерей она, кротко сетуя на судьбу, воспитала в глуши, в Пендже, на весьма скромные средства. Эллен была младшая. Крепкая, черноглазая малышка, не расстававшаяся с куклой, она вдруг как-то сразу вытянулась и повзрослела. Миссис Собридж отдала ее в Уимблтонский пансион, считая, что в местной школе ее сестре Джорджине привили слишком независимые и вульгарные манеры и к тому же до неприличия развили ее мускулатуру. Уимблтонский пансион не был столь передовым, во всяком случае, Эллен, подрастая, стала выше и женственней сестры, а к семнадцати годам была уже женщиной в полном смысле слова, вызывая восхищение школьных подруг и многого множества их братьев и кузенов. Она была тихая и лишь изредка позволяла себе дерзкую, но безобидную выходку. Так, например, один раз она вылезла через чердачное окно на крышу и обошла ее при лунном свете, чтобы испытать, какое при этом бывает ощущение, и устроила еще несколько подобных проказ. В остальном же она вела себя примерно и на всех хорошо влияла. Обаяние, которое испытал на себе мистер Брамли, было у нее уже тогда и даже вредило ее занятиям. Уроки за нее почти всегда делали добровольные рабы, считавшие это за счастье, потому что она была щедра и по-королевски вознаграждала их; но все же два приглашенных со стороны ревностных учителя чуть ли не силой заставили ее заниматься английской литературой и музыкой.
И в семнадцать лет, в этом возрасте, когда девушки больше всего презирают в молодых людях мальчишество, она встретилась с сэром Айзеком, который воспылал к ней жадной и непобедимой страстью…
Уимблтонский пансион помещался в большом, тихом, блеклом доме, и директрисой там была загадочная, отличавшаяся необычайным самообладанием женщина — мисс Битон Клавье. Она была недурна собой, но ни у кого не вызывала нескромных желаний; окончила университет Сент-Эндрю по факультету искусств и приходилась двоюродной сестрой мистеру Бленкеру, редактору газеты «Старая Англия». Кроме нее, с воспитанницами занимались еще несколько наставниц, живших при пансионе, и два надежно женатых учителя со стороны, один из которых преподавал музыку, а другой читал курс о Шекспире, а в саду была площадка для игр, аллея и теннисный корт, тщательно замаскированные со стороны улицы. В учебную программу входили латинская грамматика — читать книги на этом величественном языке никто не мог научиться, — французский язык, который вела англичанка, некогда жившая во Франции, немецкий, преподаваемый желчной немкой из Ганновера, английская история и литература в наиболее пристойных образцах, арифметика, алгебра, политическая экономия и рисование. В хоккей там не играли, обучение велось без тяжеловесных пособий и ненужных схем, которые теперь в такой моде, главным образом следили за поведением девушек и внушали им, что неприлично говорить громко. Мисс Битон Клавье была противницей новомодного «помешательства на экзаменах», и учителя, избавленные от этого бремени, не столько занимались по программе, сколько с важным видом усердно ходили вокруг да около. Это круговращение отразилось в языке воспитанниц — они не учили алгебру, или латынь, или еще какой-нибудь предмет, а «прокручивали» алгебру, «проворачивали» латынь.
Этой системе занятий и распорядку девушки подчинялись без особой охоты и втихомолку ее нарушали, дружили и враждовали между собой, влюблялись друг в друга, невольно стремились как-то узнать жизнь, несмотря на то, что у них всячески старались отбить охоту к этому… Ни одна не верила всерьез, что пансион готовит их к жизни. Большинство смотрело на него, как на длинную череду ненужных, пустых, скучных занятий, через которые нужно пройти. А там, впереди, солнце.
Эллен брала то, что само шло в руки. Она поняла красоту музыки, несмотря на то, что учитель заставлял ее зубрить биографии великих музыкантов, был помешан на технике игры и вообще смотрел на свой предмет слишком профессионально; учитель литературы обратил ее внимание на мемуары, благодаря которым ей открылось нечто новое — исторические личности уже не были важными, далекими и казенными, как мисс Битон Клавье, они на мгновение оживали, становились близкими, как ее школьные подруги. Одна маленькая учительница в очках, которая носила изящные платья и украшала класс цветами, очень полюбила Эллен, туманно и прочувствованно говорила с ней о «высших целях» и под большим секретом дала ей почитать книги Эмерсона, Шелли и брошюру Бернарда Шоу. Понять, куда клонят эти писатели, оказалось не так-то легко, ведь они были такие невероятно умные, но не подлежало сомнению, что они против смирения ее матери и непреклонности мисс Битон Клавье.
В ее подневольной, замкнутой жизни под внешней оболочкой школьных и домашних будней проглянуло нечто, как будто обещавшее связать все воедино, когда она обратилась к религии. Религия привлекала ее гораздо больше, чем она признавалась даже себе самой, но обстановка, в которой она выросла, сделала ее недоверчивой. Ее мать относилась к религии с благоговением, которое граничило с кощунством. Она никогда не упоминала имя божие и не любила, когда его упоминали другие: детям она внушала, что разговаривать на религиозные темы нескромно, и Эллен никогда по-настоящему не освободилась от этого. Упоминание о боге было для нее чем-то предосудительным, хотя и возвышенным. И мисс Битон Клавье поддерживала в ней это удивительное убеждение. В пансионе Эллен читала молитвы бесстрастно, как человек, которому нечего к этому добавить. Казалось, ей было тяжело молиться, и, кончив, она вздыхала. И хотела она того или нет, но у нее получалось, что пусть даже бог совсем не таков, каким ему положено быть, пусть он чуть ли не примитивен, пусть у него нет скромности и такта, этих неотъемлемых качеств достойной и благородной женщины, она ни словом не обмолвится об этом. Так что до замужества Эллен никогда не позволяла себе легко и свободно размышлять о всепримиряющей сущности бытия и разговаривала на эту тему изредка и робко лишь с немногими из своих сверстниц. Такие разговоры мало что им давали. Они чувствовали себя преступницами, принужденно смеялись, старались заглушить серьезные устремления, зревшие в их душах, искусственным и глупым экстазом и падали на землю, прежде чем успевали подняться ввысь…