Чапаевский поселок тянулся по берегу пруда. Токмакову, чтобы попасть домой, следовало повернуть направо, на север, а он с Машей зашагал налево, к югу от дамбы.
Во всем поселке было только одно двухэтажное здание — школа.
— Здесь письмоносцем легко работать, — сказала Маша, неожиданно возвращаясь к разговору, который они вели на левом берегу. — Без лестниц.
Поселок сплошь состоял из маленьких, чаще всего одноквартирных домиков с усадьбами. Здесь жили кадровые рабочие, мастера, инженеры и служащие завода, и судя по возрасту деревьев в садах и садиках, поселок был не так молод.
— А что у нас произошло после вашего ухода! — вспомнила Маша, подходя к дому. — Вам Бориска ничего не рассказывал?
— Ничего.
И тогда Маша расказала, что Борис в тот вечер не сразу заснул. Все еще пошатываясь, всклокоченный, в одних трусах, он шумно ввалился в столовую, когда ужинали. «Это что такое?» — грозно спросил отец. «П-привет от рабочего класса!» — Борис покровительственно помахал рукой. «Хорош пролетарий!» — «А п-про-летариата у нас, отец, нету. Поскольку нету, — Борис пощелкал пальцами, — п-прибавочной стоимости. Что Карл Маркс и Фридрих Энгельс говорили?..»— начал Борис объяснять с пьяным апломбом. Ну, тут отец не выдержал. Он выпроводил Бориса из столовой, довел его до кровати, достал ремень и, осердясь, три раза как следует вытянул его ремнем пониже спины.
А рука у отца тяжелая! Стегал он Бориску и приговаривал: «Это тебе — от Карла Маркса, это — от Фридриха Энгельса, а это — от меня, беспартийного…» Бориска, хоть и морщился от боли, держался стойко, прощения не просил. А когда уже отец выходил из комнаты, сказал: «Это у тебя, отец, п-пережитки в сознании!»
Оба посмеялись над злоключениями Бориса, оба ему посочувствовали.
Токмаков проводил Машу до калитки. Она пригласила его зайти.
— У нас спокойно. Отдохнете.
В глубине стоял дом, выкрашенный в веселый светло-голубой цвет. У калитки, закидывая грозди на улицу, росла рябина, бузина. Бузина уже была красная, а рябина янтарно-желтая.
Калитку распахнул улыбающийся Борис.
Он так рад был неожиданному приходу прораба, что даже не удивился — каким образом тот оказался здесь вместе с Машей?
Маша познакомила Токмакова с отцом.
— Милости просим, — сказала Дарья Дмитриевна. Она вышла на крыльцо, вся пышущая жаром, только от плиты. — Много про вас от Бориски наслышаны. Обед сейчас поспеет. Вы уж тут с Кирилл Данилычем и Ма-шуткой…
Дарья Дмитриевна заторопилась обратно на кухню. А Берестов насупил густые черные брови и спросил:
— Это вы наконец чай явились пить? Так тот чай уже простыл. Неделю ждали.
— А вторично меня не приглашали. — Токмаков трагически развел руками.
— Ну вот что, — сказал Берестов строго, — хоть вы и гость, а баклуши бить нечего. Ставили когда-нибудь антенну?
— Признаться — не приходилось. У меня и радиоприемника нет.
— А у нас есть, только без антенны. Трещит — ушам больно… Пойдем-ка, прораб, до обеда поработаем.
— Да пусть отдохнет! — вступилась Маша.
— А ты что — скучать без него будешь?
— Отец!
— Не бойся, на крышу его не пущу. Он с Бориской внизу будет помогать.
— Я — внизу?! — Токмаков изобразил возмущение. — И это вы говорите верхолазу?
Вскоре высоченный шест уже торчал над крышей, антенна была натянута, и все вернулись в дом, чтобы проверить, насколько стала лучше слышимость. Борис вертел ручки приемника, и чуткий волосок обежал по шкале, подсвеченной сзади, чуть ли не весь земной шар. В эфире потрескивало, прорывался скрипичный пассаж, иноязычная речь, чьи-то далекие позывные, «морзянка», клочок джазовой музыки.
— Как говорит Пасечник — концерт по заявкам лордов, мэров, сэров и пэров, — прокомментировал Токмаков монотонные и в то же время визгливые ухищрения джаза.
— По моим заявкам тоже три раза передавали, — похвастал Борис. — Теперь жду куплеты болельщика из оперетты «Одиннадцать неизвестных».
— Мы твои куплеты и в саду услышим, — проворчал Берестов. — Идем, прораб.
Маша виновато посмотрела на сонного Токмакова, тот поплелся за неугомонным стариком.
— Лучше нет, чем фруктовые деревья, — разглагольствовал Берестов. — Весной — цветы. Летом — зелень. Осенью — плоды. Это ведь я пристрастил Машутку к деревьям. Из-за меня, грешного, она по зеленой части пошла… Здесь, в этой степи, сроду плодовые деревья не росли, а теперь — пожалуйста!
Берестов широким жестом обвел свои владения. Затем он принялся внимательно оглядывать какую-то неказистую яблоню с худосочными плодами. Токмаков воспользовался паузой и безбоязненно зевнул.
— Ну-ка, попробуйте. — Берестов сорвал и протянул яблочко размером чуть побольше райского. — Вы не смотрите, что невеличка. Скороспелка! Нет, вы на вкус попробуйте.
— Слегка напоминает примороженную рябину… — Токмаков надкусил яблоко, сморщился и оглянулся: куда бы выплюнуть? — Чуть терпкое. И даже самую малость горькое.
— Но горечь-то приятная? — обрадовался Берестов. — Похоже на косточки в вишневой наливке?
— Давно не пил, — замялся Токмаков, с трудом удерживаясь от того, чтобы снова не зевнуть. — Я больше водочку уважаю.
— Сперва здесь научился жить человек, а потом — плодовые деревья, — упивался Берестов, которому казалось, что он нашел благодарного слушателя. — Конечно, трудно деревьям. Как-то ко мне маленький воришка в сад забрался. Ну, хоть бы сорвал яблоко, съел его. Так ведь нет, ни одного яблока не попробовал. А ветку нагнул и сломал. Поймал я его и говорю: «Ты рассуди! Легче тебя воспитать, чем это яблоко вырастить…» Ругал, ругал его, потом жалко стало — прогнал. Сунул воришке яблоки на дорогу — ни одного не взял.
— Сознательный. — Токмаков незаметно выбросил недоеденное яблоко.
— Молодежь теперь понятливая. Вот Машутка моя климат исправляет. А пруд какой у нас — видели? Зеркало — тридцать пять квадратных километров. Шутка сказать! Воздух стал более влажный. Испарения. Вот сейчас духотища, а все-таки у нас в поселке градуса на четыре прохладнее, чем у завода. А в холода — наоборот, градуса на четыре теплее. В других поселках клубнику в апреле морозом прихватывало. А у нас — нет! И климат теперь нам подчиняется…
Дарья Дмитриевна показалась в распахнутом окне.
— Идите скорей обедать! А то мой Кирилл Данилыч отравит вас своими скороспелками…
За столом разговор шел о яблонях «уральский партизан», о событиях в Китае, о неуемных ветрах, которые начинают всерьез мешать верхолазам, о тигро-льве, о телевизорах, о дискуссии в биологической науке, о доменном газе, о витаминах и кто его знает о чем. Токмаков изредка бросал умоляющие взгляды на Машу, как бы вопрошая: «Ну где же обещанный отдых?»
А Маша будто не замечала ни этих взглядов, ни с трудом подавленных зевков. Ей нравилась его беспомощность, и она еще поддевала его все время, втягивая в разговор.
— Скоро уезжаете? — спросила она, когда Борис в который раз заговорил о домне.
— Стараемся как можно скорее, — ответил Токмаков. — Закончим монтаж — и прощай, любимый город. Как говорится: «Мелькнет за кормой знакомый платок голубой…»
— Удивительно, как это вы еще цвета запоминаете!
— У меня хорошая зрительная память.
— А кроме зрительной — никакой?
— Наш брат привык разъезжать налегке, — сказал Токмаков в тон Маше.
— Опять куда-то ехать? — вовремя вмешалась Дарья Дмитриевна. — Я бы так не могла. Я только один раз на поезде ехала, в Каменогорск. А потом никуда дальше пионерских лагерей не выезжала. Дарья Дмитриевна и в самом деле безвыездно прожила в Каменогорске двадцать лет. Ей привезли сюда электрическую лампочку, немое, а затем звуковое кино, трамвай, здесь она пристрастилась к телефону, к автомашине — это когда Маша работала водителем.
— А я все время на колесах, — сказал Токмаков. — И мать говорила мне: «Бездомный, как шмель!..» Но я все-таки счастливый. Строитель!
— Шмелям тоже отдых полагается, — сказала Дарья Дмитриевна. — Какое же это счастье, если нет крыши над головой?