Водитель хмурый, без фуражки, в открытое сбоку оконце врывается ветерок и полощет его льняные кудрявые волосы.
Видать, в душе он проклинает свою шоферскую судьбинушку: вставать рано приходится. Спрашиваю:
— Что, непривычно так вот: ни свет ни заря?
Шофер оживляется:
— Нет, что вы, товарищ майор, привыкший я к этому. С командиром часто чуть свет на аэродром выезжаем я мотаемся там. Рассвет встречаем. Солнце, говорит, поднимаем. Любит он это. — Солдат говорил заинтересованно, и, видно, он хотел, чтобы и я слушал его с интересом. — Приедем на аэродром, выйдет из машины и стоит, смотрит на сопки, будто их век не видел, ждет, когда солнце вывалится. А я у руля кемарю, мне-то такое не в диковинку, вдоволь насмотрелся. Потом командир по полю, как председатель колхоза, ходит. Ходит и ходит. Иногда цветы собирает, даже венки сам плетет. А иной раз и цветов не видит, ногами топчет. Значит, не до цветов ему ныне, не в настроении. Тут я и не ту скорость держу, не так поворачиваю… — Солдат глянул на меня с таким значением, чтобы я не понял это так, как надо понимать, и добавил — Дел-то у полковника ой-ё-ё сколько!
Потом шмыгнул носом, ловко провел возле него тонким пальцем. Видно, он боялся, что я его перебью, и торопливо продолжил:
— Бывает, что вместе с женой приезжает.
— Командир-то давно в этой части? — спросил я.
Солдат помедлил чуть.
— Мы с ним почти в одно время службу в полку начали, — не без гордости сказал шофер. — Я только машину получил, и тут же Потанин прибыл. Помню, на следующий день мы с ним на аэродром поехали. Полеты тогда намечались. Подъехали к истребителю, вышел командир из машины и Полез в кабину самолета. Запустил двигатель, развернулся — и на взлет. Как только оторвался от земли, сразу вверх. Ну, свечой, конечно, взапуск. Тут же на глазах набрал высоту, прямо над нами. И давай волчком крутиться: вверх-вниз. Такой рев стоял, хоть уши затыкай. И смотреть жутко. Куда там — цирк! И такие трюки! Пилоты и те рты разинули. А я как сел на траву, так и подняться не смог. Инженер, говорят, за это самое… — шофер посмотрел на меня; немного приподнялся с места и, проглотив слово, выдохнул — Держался. Думал, что движок командир запорет, вразнос пустит. Потом, рассказывали, когда самолет сел, инженер лично сам снял пленку самописца, что данные работы двигателя в воздухе записывает, и побежал в лабораторию мараковать. Пленка-то не соврет. Она сразу показала, что командир наш все параметры тютелька в тютельку выдержал.
— Летчикам, конечно, это понравилось? — не выдержал я.
— А то! — обрадованно отозвался водитель. — Кому же такое не понравится? Все сразу поняли, что Потанин может небо одной левой взять. До него так никто не посмел.
Что Потанин отличный летчик, я и без этого знал. Видел его портрет в «Красной звезде», когда ему присвоили звание «Заслуженный летчик СССР». Да и многое другое слышал. Я понимал, что поле? над стартом для Потанина был не просто рисовкой. Летчики — народ недоверчивый: лучше раз увидеть, чем сто раз услышать» Покажи, командир, на что сам способен, а потом с других спрашивай, требуй. Над стартом Потанин и утвердил свое высокое звание.
Шофер прибавил газу. Стрелка спидометра вздрогнула у отметки восемьдесят километров. Воздух завихрился в кабине, зашуршал, зашелестел брезентовый верх машины. К лобовому стеклу черными накрапами липла мошкара. Когда «газик» обогнал заляпанный цементом самосвал, я спросил водителя:
— Машина-то не барахлит?
Солдат с удивлением посмотрел на меня серыми глазами, хитровато прищурился, с достоинством похлопал рукой по рулю и сказал:
— Что вы, товарищ майор! Газик-то командирский, полковника Потанина!
Слева к дороге подбежала каменная, иссеченная ветрами скала, будто стена старой, побитой ядрами крепости. Водитель сбавил скорость. Скала отлетела назад, обочь дороги из мелкого гравия потянулась тихая речушка. Ближний берег ее голубел, а дальний — в кипенной оправе кувшинок — был темный, в нем отражались верхушки деревьев, к которым подступала осока. Речушка свернула в лес. И опять по сторонам, до самого стыка неба с землей — пышное зеленое раздолье.
По днищу машины барабанили мелкие камешки.
«Газик»-то командирский, полковника Потанина…» — отдавалось в сознании.
…Потанин прибыл в училище, куда поступил и я, прямо из строевой части. Он уже имел звание сержанта. Отслужил три года срочную службу, отлетал стрелком-радистом на бомбардировщике и решил учиться на летчика. Высокий, плечистый, форма на нем сидела, словно он в ней родился. Против нас, «зеленых мешков», — с него хоть плакат рисуй, как надо форму носить. Лицо у него обыкновенное, легко запоминается: крупный нос, квадратный подбородок и скулы широкие. Все стянуто мускулами, так что ни одной перегрузке не справиться, не растянуть. А волосы, черные и жесткие, как проволока, всегда дыбом стояли.
Потанина сразу назначили старшиной классного отделения: сержант все-таки, лычки на погонах носит. Если бы, скажем, назначали по знанию теории, то Потанину долго бы пришлось в подчиненных ходить, многие ребята, что прибыли со мной из гражданки, куда лучше его соображали. Аэродинамику самолета, устройство двигателей он знал хорошо, но такие предметы, как математика, больше брал природной смекалкой. То, что он изучал в средней школе, из головы выветрилось за три года полетов стрелком-радистом. В памяти лишь отчетливо сохранился «конус», и то не из области геометрии, а тот, который таскал буксировщик на длинном металлическом тросе, а сержант Потанин лупил по его полотняной кожуре из хвостовой пулеметной установки другого самолета. И бил он без промаха, доказательством тому служила грамота, подписанная командиром соединения, которую он привез из строевой части. А еще Потанин захватил с собой коричневый шлемофон. Уж им-то он хвастался, вернее, гордился, потому что хвастаться перед нами он не любил.
Трудненько пришлось ему с английским языком, с ним он помытарился изрядно, потому что давно даже алфавит позабыл. Правда, рапорт перед началом занятий преподавателю английского языка научился чеканить быстро. Слово в слово запомнил. Начнет чесать — не собьешь. У Потанина, конечно, были преимущества. Он летал, хотя и в хвосте, но на боевом самолете, а мы — на пассажирском, да и то не все. Сержант был сильнее и крепче нас, притом умел выкручиваться из любых положений. Ведь он был уже в полном смысле военным человеком: напористым, беспокойным и очень усидчивым. А мы только и умели драить до блеска бляхи на ремне, «птички» на погонах да вспоминать свое бойкое послевоенное детство. Росли-то мы действительно без должного присмотра, как полевые цветы на аэродроме. Потанин нас внимательно слушал, а о себе рассказывал редко, вроде бы у него в жизни еще ничего такого и не произошло, чтобы можно было рассказать и стать с нами вровень.
Английский язык у нас преподавала Елена Александровна Романова. Совсем еще молоденькая, только институт закончила. Еленой Александровной мы ее, конечно, не называли, такое в училище не дозволено. Она для нас была «товарищ преподаватель». Только сержант Потанин, не стесняясь, звал ее по имени-отчеству. И так это запросто, как равный с ней. Конечно: человек летал, и не важно, что в хвосте.
Однажды Елена Александровна вызвала сержанта Потанина и попросила его продемонстрировать, как он выучил домашнее задание. Потанин кое-как, не разбери-поймешь, прочитал текст по учебнику.
— Теперь переведите, — сказала она.
— Уж это мы оформим, как стишок! — бойко заявил сержант, листая страницы книги.
Он был уверен. На все тексты ребята ему заранее сделали переводы. Но на этот раз он дал промашку. Перепутал листочки — не то стал читать.
— Не из той оперы, товарищ Потанин, — вежливо остановила его Елена Александровна.
Маневр явно не удался. По классу прошел смех. Но старшина ничуть не смутился. Он держался как вполне порядочный ученик: ошибся, дескать, перепутал…
— Найдем и из той оперы, из какой надо. Оформим, — пояснил он, невозмутимо перелистывая свои бумаги. — Вот вам, пожалуйста…