Я реально не могу вспомнить тот год. Так, отдельные яркие моменты и рваные фрагменты. Вот я лежу на белом сияющем кафеле, и почему-то надо мной склонились обеспокоенные лица моих музыкантов. Вот я прыгаю с огромной сцены прямо в зал и бью кулаком в нос здоровенного скина в армейских подтяжках. Вот забываю слова песни на пивном фестивале, и мне кажется, что зрители находят это забавным, — смеюсь до колик вместе с ними. Вот снова дерусь, теперь с дембелями в тамбуре поезда Одесса — Киев. Мне казалось, что всё по-прежнему прекрасно, я держу мир в руке, крепко сжав его, как микрофон, и крича ему в ухо свои песни. Казалось, что всё под контролем.

Что что-то идёт не так, я понял только, когда из группы ушли барабанщик и басист. Я посчитал их предателями и стал искать новых. Потом перестал отвечать на звонки продюсер, а потом я и вовсе обнаружил себя лежащим в клинике, на третий день чистки, откуда немедленно сбежал в ужасе, осознав, что сам разрушил всё, что у меня было. Разрушил своими руками. Страх вернулся вместе с колодцами на венах на этих самых руках. Все меня бросили. Со мной остались мой гитарист, моя семья и желание немедленно ширнуться. Лишь так я мог теперь избавиться от страхов. Герыч заменил собой мою прекрасную прошлую жизнь. Брат и сестра смотрели теперь на меня со смесью отвращения и жалости, мать опять плакала, отец делал вид, что не замечает меня. Но из ментовки регулярно отмазывал и забирал. Молча и не глядя мне в глаза. Забирал и из грязных притонов, куда меня периодически заносил друг Герыч. Какая там музыка, какая там группа — всё кануло в прошлое.

А в одно прекрасное утро я проснулся прикованным к самой настоящей тюремной шконке, испугался и решил, что отцу надоело тащить меня за шкирку по жизни, он не забрал меня у ментов и меня посадили в тюрьму. Но ещё больше я испугался, что мне здесь будет не найти дозу. Поэтому первое, что я спросил у матери, которая подошла ко мне, было не «где я», и почему она спокойно прошла ко мне в камеру, а может ли она принести мне «китайца» или хотя бы «винт»? Мама принесла мне курицу поесть, а ещё принесла больничную утку и сказала, что отец договорился, чтобы меня продержали в предвариловке, пока я не переломаюсь. Я чуть не убил её этой уткой. Бедная мама! Сколько она со мной натерпелась тогда. Целую неделю я не ел, бился в припадке от боли и злобы, ревел, угрожал, умолял, ругался, кричал ей в лицо страшные вещи, костеря её и отца на чём свет стоит. А она только поила меня как младенца из кружки-непроливайки сладеньким морсом, перевязывала разбитые руки-ноги и голову и обтирала пену со рта и моё мечущееся тело мокрым полотенцем. Почти месяц она провела рядом со мной на своём посту и ни разу меня ни в чём не упрекнула.

Мама победила. Я начал есть, перестал клянчить дозу и даже поверил в то, что сумел избавиться от наркозависимости. Вместе с рассудком ко мне вернулся страх. Я боялся возвращения в реальный мир, где ещё недавно был королём, боялся, что меня никто не полюбит, боялся позора, боялся смотреть в глаза сестре и брату, которые за месяц ни разу не пришли ко мне. Как и отец. Я боялся выйти из своей камеры. Трус внутри меня праздновал победу. Но недолго. Как только я вернулся в мир, все мои страхи развеялись. Группа с радостью собралась снова, поверив в моё триумфальное возвращение в трезвость, соскучившись по гастролям и славе, и мы резко ринулись навёрстывать упущенное.

Правда, не всё оказалось так просто. Эмокор перестал быть новым и привлекательным явлением. У нас — и так абсолютно вторичных — появились эпигоны, занявшие нашу нишу и забравшие нашу публику. Над эмо-стилем, опозоренным позёрами, теперь все откровенно глумились. Нам пришлось заново завоёвывать уважение своих же фанатов новыми песнями и новым ню-металлическим имиджем. Но всё это было мелочами по сравнению с радостью творчества. Мы заряжались эмоциональной отдачей от радостно орущих залов, купались в суете репетиций и гастролей и собирались засесть плотняком в студии за записью второго альбома. Я уже полгода прожил на чистяке и очень боялся сорваться. Семья поддерживала меня, я снова с удовольствием ловил ободряющие взгляды брата и сестры, мама держала за меня кулаки, и даже отец, да-да, даже отец пару раз по-дружески похлопал меня по плечу при встрече, повергнув в полное недоумение. Честно говоря, в первый раз у меня от его неожиданного жеста рефлексивно брызнули слёзы.

Казалось бы, жизнь налаживалась. В ней не хватало только любви. Я мечтал о настоящей любви, Любви с большой буквы «Л». Не о сексе с группиз в туалете гримёрки, а о безумной яркой страсти. А вот её-то мне и стоило бояться больше всего. В тот вечер мы репетировали новую песню на сцене заводского клуба. Песня называлась «Любовь и Смерть», и я орал, что смерти нет, пока ты любишь, а без любви жизнь хуже смерти. А потом увидел в зале её. Она стояла там с подружками, и они громко смеялись, бесстыдно показывая на меня пальцами. Подружек я сразу перестал видеть. Только её. Обычно охрана никого не пускала на наши репы. Такой закон. Но она была девушкой человека, который крышевал клуб. Его звали Клык, и он сам себе был закон. Круче и опаснее его тогда в нашем городке никого не осталось. Он любил ретро-машины, мою группу и её. Она была маленькая, худая, гибкая, как чёрная пантера, смуглая, с широким насмешливым ртом и бешеными цыганскими глазами. Я не знал, как её зовут, но в миг, когда увидел чёртиков в карих искрящихся глазах, понял, что теперь боюсь только одного — что она меня не полюбит. Мир исчез. Провалился в тартарары. Через минуту мы уже целовались прямо там, у сцены, не слыша окриков и предупреждений друзей и подруг, и её тихий бархатный голос шептал мне в ухо что-то невообразимо приятное и трогательное. Через пятнадцать минут мы мчались по ночному городу на её мотоцикле, причём я сидел сзади, как два сокровища нежно сжимая в руках её острые пульсирующие груди, и заходился счастливым смехом, что есть силы задрав голову к чёрному летнему украинскому небу, усыпанному таблетками звёзд.

Через сутки мы очнулись в кровати её подруги, уехавшей в Штаты, ключ от квартиры которой всегда был у неё в кармане. Она разодрала мне в кровь спину, но когда я услышал от неё про Клыка, я понял, что разодрана в кровь моя душа. Она сказала, что мы должны срочно бежать, потому что Клык найдёт нас и убьёт. Что она знает, где спрятаться. Что там нас никто не найдёт. Я слушал и не слышал её, просто делал всё, что она просила. Так мы оказались за городом в доме с заколоченными окнами, в котором из мебели имелся только венский граммофон начала прошлого века с парой пластинок. Ещё на втором этаже стояла крутейшая мраморная ванна на львиных ножках и висели зеркало, водогрей и бойлер. Дом построили для цыганского барона, но ни отремонтировать его до конца, ни въехать в него он не успел, так как погиб со всей семьёй на героиновой войне. Только граммофон, чей-то подарок на новоселье, и успел завезти. Мы любились сутками, без устали, прямо на деревянном, пахнущем смолой полу, не обращая внимания на занозы, и никак не могли утолить взаимный голод. При этом чувство обычного голода утратилось, равно как и все остальные чувства, кроме всепоглощающей любви. Мы боялись отпустить друг друга хоть на минуту и даже в импровизированный туалет, которым стала ванна, ходили вместе. Утром и днём нас заливало светом через щели в досках окон щедрое летнее солнце, а ночью через эти щели к нам заглядывали в гости холодные звёзды. Мы не могли расстаться. Расставание стало для нас страшнее смерти. Она шептала мне, что не хочет жить без меня. Я вторил ей. Не помню, кто придумал и предложил это сделать. Не важно. Тогда нам казалось, что мы нашли единственный верный выход. Нас всё равно убьют. И жить друг без друга мы не сможем. Мы разбили зеркало, чтобы нас никто не видел. Потом легли в ванну, наполнили её холодной водой, которая тут же нагрелась и чуть не закипела от наших пылающих тел. Потом мы перерезали осколками зеркала друг другу вены на обеих руках. Занялись любовью, а когда кончили, обнялись и стали смотреть, как жизнь уходит из нас розовой водой, переливающейся из ванной тонкими струйками. Мы умирали, глядя в глаза смерти, глядя в глаза друг другу. В её карих, широко открытых глазах прыгали чёртики. Моя любовь улыбалась мне на прощание. Страшно не было. Единственное, чего я боялся, — показать ей, что я боюсь умирать. Больше ничего не помню.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: