— Видали? — вскричал Васька. — Не-ет! Своих денег я ему не доверю.

Он на всякий случай отобрал у меня две копейки и сунул их обратно к себе в карман.

Я немного помолчал, немного подумал и предложил:

— Может, попросим дядю Степу? Он сам и отдаст потом деньги Геннадию Максимилиановичу.

— Правильно! — подхватил Сережка. — И надежно!

Дядя Степа выслушал нас внимательно. Что-то прикинул, пошевелил рыжими усами, подсчитал в уме и на пальцах и наконец сказал:

— По моему разумению, не лизать вам мороженого, не кушать пирожков да не ходить в кино месяц, а то и больше. Не пропадете?

Васька вздохнул:

— Тяжеловато…

— Брось, Васька, на самом деле! — прикрикнул я на него. — Ведь договорились!

— Ладно. — Васька вздохнул еще раз. — Я что? Я не возражаю… Только, чур, начнем завтра. Сегодня, говорят, новое кино идет!

— А воля у тебя есть? — спросил я Ваську.

— У меня-то? — Васька возмутился. — На вот, держи! — И отдал мне все деньги, какие у него были. Даже карман наизнанку вывернул.

Я все передал дяде Степе, и тот, крякнув, поплевал на наш первый взнос.

— С почином! — сказал он. — Приходите хоть каждый день. Если дома не застанете, заворачивайте в бумажку и бросайте в форточку — первый этаж, не промахнетесь. Эх, звери-кролики, хорошие вы люди!

Мы уходили от дяди Степы гордые до невероятности. Я не знаю, почему, но стараться для другого гораздо интереснее, чем для самого себя. Хорошо, когда радуется твой товарищ! Костя плелся следом за нами, но никто не разговаривал с ним, словно его на свете не существовало.

Расставаясь, Васька сказал, что готов не ходить в кино хоть три месяца, а от мороженого отказывается навсегда!

Подняв воротник пальто, он, не прощаясь, покинул нас.

Правда, часика через два-три, когда мама послала меня а булочную, я заметил Ваську у будки «Мороженое». Увидев меня, он сконфузился и судорожно задвинул в рот брикет мороженого, словно ящик письменного стола.

«Ладно, — думаю, — мне-то что? Лишь бы аккуратно делал взносы, а на остальное плевать! Жаль мне, что ли? Пусть себе ест!»

А на обратном пути из булочной около нашего подъезда меня подстерегал Костя. В руках у него был контрабас.

— Держи, — сказал он и без лишних слов сунул мне в руки контрабас.

Я подхватил контрабас и с трудом приволок его домой.

Мама чуть в обморок не упала. Она решила, что я поменял фагот на контрабас.

Мы долго носились с контрабасом по квартире, не зная, куда его деть. Наконец нашли уголок у папы в кабинете. Туда и пристроили старого беспризорника.

Когда папа пришел с работы и направился в свой кабинет, мы с замиранием сердца ждали, чем все кончится. Но папа не сказал ни одного слова, будто ничего не произошло. А через несколько дней он принес домой сверток, в котором оказался столярный клей, бутылочки с лаком, струны, новая подставка и еще какие-то непонятные для меня детали.

И молча принялся за дело…

ВАСЬКИНА ВИОЛОНЧЕЛЬ

Наши ребята, должен сказать, здорово изменились за последнее время. Даже Гриша. Он гораздо меньше приставал к нам. Не то чтобы совсем оставил нас в покое, а давал довольно длительные передышки. Правда, всем нам казалось удивительным, что его так, запросто, приняли в музыкальную школу: песню-то, по-моему, он пел не очень… Но Геннадий Максимилианович сказал, что людей, неспособных заниматься музыкой, не существует в природе. И что слух — дело наживное, если им, конечно, по-настоящему заняться, то есть развивать, как память, волю и так далее. И чем раньше, тем лучше.

Ну, а за Гришу взялись вовремя — это факт!

Сережка тоже примирился со своей участью. Он усердно занимался на скрипке под руководством счастливого деда. Только я не пойму, что за удовольствие скрипеть с утра до вечера без всякой музыки? Однажды мы с мамой слушали Давида Ойстраха. Вот здорово играет, ничего не скажешь! Правда, я тогда уснул на концерте. Но это оттого, что мне было не больше лет, чем Грише, и к тому же было поздно, а я привык засыпать вовремя.

Но Сережка скрипел и жаловался редко.

Они с дедом частенько уходили куда-то, а потом Сережка на переменках рассказывал нам всякие чудеса про какую-то центральную школу, где ребята Гришиного возраста играют почти так, как сам Ойстрах. По-моему, он враль, этот Сережка!

Костя же целый день торчал в музыкальной школе. Даже вредничать стал в два раза меньше. Он с остервенением перепиливал совершенно новенький школьный контрабас.

От него частенько можно было слышать: «Вот окончу музыкальную школу, поступлю в музыкальное училище и буду играть в джазе!»

А по-моему, это предательство. Сначала он должен поиграть в нашем оркестре, а потом идти в какой-то джаз.

Но Костя всегда верен сам себе, что с него взять? А возможно, он дразнит нас, чтобы мы с ним в конце концов заговорили.

У Васьки дела обстоят посложнее.

Однажды Васька пригласил меня на урок к своему учителю Вениамину Александровичу, тому самому старичку, который присутствовал на приемном экзамене.

Мы с Васькой заявились чуть ли не за полчаса до урока. Я думал, что Вениамин Александрович меня прогонит, а он ничего, даже внимания не обратил, словно так и нужно. Оказывается, это принято. Ученики могут ходить в любой класс и слушать что угодно: и фортепьяно, и скрипку, и контрабас, и виолончель. Главное, попросить разрешение, не шуметь и не мешать. А так сиди себе хоть целый День и слушай.

Учитель ходил по классу, заложив руки за спину, и слушал одного из своих воспитанников — подростка лет пятнадцати, с худым, бледным лицом.

Вениамин Александрович то хмурился, то улыбался, то отстукивал ногой такт, то тряс под музыку седой головой.

А мы только удивлялись.

Мы удивлялись тому, с какой ловкостью и быстротой ученик орудует смычком. Смычок у него скакал, прыгал, перебирался со струны на струну, извлекая самые разные звуки — плавные, певучие, острые, резкие, колючие.

И как только у него не путаются руки? Ведь правая водит смычком поперек струн, а левая ползет вдоль грифа. Да так, что локоть словно описывает круги. Это все равно что одной рукой водить вдоль туловища, а другой — поперек. При этом еще вычерчивать в воздухе локтем букву «О».

Я пробовал. У меня не получается.

Постепенно я стал прислушиваться к звукам виолончели. И тогда мне стало казаться, что это вовсе не виолончель, а человеческий голос.

Васька тоже присмирел и весь превратился в слух.

Когда ученик взял последний аккорд, Вениамин Александрович победоносно посмотрел на нас и сказал:

— Это игра уже не ученика, нет! Это — исполнение без пяти минут музыканта!

Я уставился на «без пяти минут музыканта» и сразу обратил внимание на его руки. Кисти были длинные, напряженные, с мозолями на кончиках пальцев.

До сих пор я видел мозоли на ладонях. Я сам однажды чуть не заработал мозоль. Мы копали на школьном дворе ямочки для саженцев, и я натер себе ладонь.

Я очень гордился, что у меня на ладони мозоль, и всем ее показывал. А мама увидела и сказала:

— Это волдырь.

Я обиделся и упрямо заявил:

— Мозоль.

Но мозоль к утру лопнула. Тогда я подумал, что заработать хорошую, твердую мозоль не так-то просто. Тут одними ямочками для саженцев не отделаешься!

Сколько же трудился «без пяти минут музыкант», чтобы нажить такие замечательные мозоли?

Вениамин Александрович посмотрел на часы и сказал ему:

— У меня есть минут пятнадцать до следующего урока. Пойдем-ка и обыграем программу в зале. Тебе ведь скоро выступать! — И к Ваське: — А ты располагайся здесь. Приготовь инструмент, канифоль, пульт, ноты. Привыкай!

Мы остались одни. Васька мигом взял в руки виолончель и стал выделывать смычком те же фокусы, что и старшеклассник Вениамина Александровича.

Но Васькина виолончель огрызалась, сипела, хрипела — словом, возмущалась вполне справедливо и от всей души. А что у виолончели есть душа, я теперь не сомневался. Конечно, если заглянуть внутрь, то ничего не увидишь, кроме душки — круглой палочки, стоящей поперек корпуса инструмента. Но душка — это еще не душа. Мама говорит, что виолончельную душу можно лишь почувствовать. А по-моему, еще и услышать. Я, например, совершенно ясно слышал виолончельную душу. Иначе почему ее голос так волнует?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: