— Сяду на горкомхоз верхом, буду требовать быстрого ремонта. Хорошо бы подстегнуть горкомхоз рабкоровскими заметками!
— Это мысль! Идем!
— Куда?
— На завод, к Мишуку. Он, должно быть, Ждет меня. По сначала выпьем воды. — В тени, под навесом киоска, Одуванчик пожаловался Степану: — Несчастье на мою голову этот Мишук! Опять перестал ходить на собрания рабкоров, перестал писать. Тебе ничего не говорил о нем Борис Ефимович? Я просил его поручить Мишука кому-нибудь другому… Может быть, тебе.
— Здравствуйте! Почему это?
— Просто потому, что у нас с ним ничего не получится. Когда Наумов дал мне на воспитание этого гения, я прежде всего прочитал ему мои стихи. С тех пор он относится ко мне критически, мои советы для него не закон… И, собственно говоря, почему ты отказываешься? Конечно, ты работаешь много, но у тебя нет никакой комсомольской нагрузки. Возьми Мишука — ты возненавидишь жизнь…
От берега бухты по короткой Заводской улице они прошли к воротам «Красного судостроителя».
— Этот со мной, дядя Ося, — мимоходом сказал Одуванчик старику сторожу, и друзья очутились на территории завода.
Завод… Надо признаться, что он очень не понравился Степану при первом знакомстве, тем более что знакомство состоялось после гудка, когда завод, работавший в одну смену, уже затих, обезлюдел и казался сумрачным, заброшенным. Эти закопченные корпуса, стоявшие вдоль главного заводского проезда с открытыми воротами, со стеклами, выбитыми или такими грязными, что, вероятно, сквозь них не мог пробиться свет, эта железнодорожная колея, заросшая травой, со скатами колес, почему-то брошенными у насыпи, эти кучи мусора у цеховых дверей, — все напоминало о том, что предприятие находится отнюдь не на подъеме.
— Вот литейный цех… Слесарный… Кузнечный… — с хозяйским видом называл Одуванчик. — Деревообделочный и модельный. А дальше эллинги, доки… Ничего себе заводик, правда?
— Только грязновато.
— Ну, уже не так грязно, как раньше. Сколько субботников чистоты мы провели! А чего ты еще хочешь — одеколона и пудры «рашель»? «Красный судостроитель» никак не может выбраться из разрухи, еле дышит, работает в одну смену, рабочих в пять раз меньше, чем до войны. — Лицо Одуванчика стало озабоченным. — Сейчас помогаем восстанавливать транспорт, ремонтируем паровозы. А что потом? Закрой лавочку и накройся вывеской. Штат конторы опять сократили. Определенно мой папка пойдет собирать ракушки-мидии на берегах бухты. Мидии можно есть как приправу к рисовой каше. Весь вопрос в том, где взять каши для семьи в шесть человек с хорошим аппетитом.
— Мало веселого.
— Да, знаешь ли…
Миновав открытые настежь железные ворота, друзья очутились в котельном цехе. Этот цех, такой неприглядный снаружи, показался Степану громадным. Своими закопченными колоннами и стенами он уходил вдаль, почти в бесконечность. Во всю длину цеха на низких козлах из толстых бревен лежали паровозные котлы — в два ряда, брюхом вверх, подняв топки. Это были ветераны гражданской войны. Черные, ржавые, в пятнах военной маскировки, помятые, израненные снарядами и осколками снарядов, прошитые пулеметными очередями, они молча ждали возврата к жизни. Когда-то в них гудело пламя, бушевал пар. Они таскали от одного фронта к другому эшелоны красноармейских теплушек и тяжелые бронепоезда — сухопутные дредноуты с военно-морскими командами, — они сражались, попадали в белогвардейский плен, встречали освободителей и снова воевали до победы или дожидались победы на паровозных кладбищах, на рельсах, заросших травой. Теперь надо было возить уголь, железо, лес и хлеб. Их ждала страна, и Степан с уважением смотрел на паровозные котлы, на горны, стоявшие вдоль цеховой стены, осторожно переступал через резиновые шланги для сжатого воздуха.
— Жаль, что рабочий день кончился. Ты угорел бы от горнов и оглох бы от треска пневматических молотков! — похвастался Одуванчик. — А вот и клуб.
Клуб… Он ютился в просторном цеховом складе, почти сплошь загроможденном листами котельного железа, коробами с курным углем и ящиками с заклепками. Стены угла, отведенного под клуб, были побелены и по контрасту с черными стенами остальной части склада казались ослепительными. На стенах клуба висели старые и новые плакаты — объявления об организации огородного коллектива, О первом занятии кружка самообразования, о лекциях по мирозданию и политэкономии. Над несколькими рядами скамеек под потолком протянулись облысевшие зеленые гирлянды и цепочки запылившихся флажков из глянцевитой разноцветной бумаги. Задник небольшой сцены, обходившейся без занавеса, изображал морской берег и полосатый верстовой столб с табличкой «Перекоп».
— Настоящий уголок культуры, правда? — сказал Одуванчик. — Декорацию для пьесы «Последние дни барона фон Врангеля» мы написали сами… Впрочем, пьесу написал тоже я, — добавил он с примерной скромностью. — Многие плакали.
— Вполне понятно, — с серьезным видом ответил Степан.
Мишук Тихомиров сидел верхом на скамейке, разложив перед собой какие-то квитанции. Лицо его было замазано сажей, на голову почти до бровей была нахлобучена кепка без козырька, флотскую парусиновую голландку, запомнившуюся Степану от первой встречи с Мишуком, заменила промасленная, прожженная в нескольких местах широкая и неподпоясанная блуза.
— Почему не был вчера на рабкоровском собрании? — с места в карьер спросил у своего подопечного Одуванчик. — Ты же читал объявление в «Маяке». Ждешь особого приглашения с поклоном?
— Некогда мне на ваших собраниях… — ответил Мишук своим глубоким голосом, не изменив сурового выражения лица. — Клепальные молотки ремонтировали.
— Та-ак!.. А заметку об учениках механического цеха написал?
— Что о них писать?
— Что учеников не учат. Кажется, ясно.
— На чем учить, когда и рабочим делать нечего… На барабане их учить, что ли?
— А заметку о мастере Почуйко сделал?
— Насчет чего?
— Что он грубиян, ругатель. Будто сам не знаешь.
— Старик он… Ну, ругается. Лодырей ругает. Так и надо, чтобы раскуривали меньше. Их не ругай, так всю мировую революцию прокурят.
— Фу-у! — выдохнул Одуванчик, беспомощно глядя на Степана. — Видишь? Так он всегда, у него обо всем свое мнение.
— А что, твое мнение лучше? — впервые улыбнулся Тихомиров, — Морочишь чужую голову своей чепухой, а мне надо еще список составить на топливо. Поважнее дело.
— Смотри, Мишук! — вышел из себя Одуванчик. — Не хочешь ничего делать для «Маяка», так скажи прямо Борису Ефимовичу. Почему я должен бегать за тобой, как за барышней? Будешь рабкорить или нет? Ты же выбранный рабочий корреспондент, надо же, в конце концов, иметь совесть!
Мишук не ответил, только ниже наклонил голову и омрачился окончательно: вероятно, слова Одуванчика о совести и неподдельное отчаяние, прозвучавшее в его голосе, все же произвели на Мишука впечатление.
— Ну? — упрямо допытывался Одуванчик. — Я спрашиваю: ну?
Мишук молчал.
— Постой, Перегудов… — Степан взял дело в свои руки. — Тихомиров, вы читали в «Маяке» заметку о вагонах для слободской трамвайной линии? Как по-вашему, это стоящее дело?
Мишук взглянул на Степана, кивнул головой и внимательно выслушал рассказ о соединительной ветке. Степан решительно закончил:
— Нужна крепкая рабкоровская заметка о том, что ветку можно быстро отремонтировать. Напишете заметку вы. Вероятно, даст заметку и рабкор Харченко о том, что он проведет вагоны по ветке. К завтрашнему сделаете?
Мишук собрал топливные квитанции и сунул их в нагрудный карман блузы.
— Сначала ветку посмотреть надо, — сказал он. — Сегодня посмотрю и… в редакцию приду… А вы здорово Пеклевину дали! Братва на заводе с вами вполне солидарна.
К удивлению и зависти Одуванчика, Мишук проводил Степана до заводских ворот — да, проводил его, а не Одуванчика, которого будто не замечал.
— Ну, что ты скажешь об этой чугунной тумбе? — спросил Одуванчик у Степана, когда они шли к трамвайной остановке.