— Видишь, какие это книги, — сказал Степан. — А ты говоришь — не нравятся… Если бы больше было таких книг, мы скорее покончили бы с нэпом, скорее построили бы социализм. Такие книги надо писать.
— Так там и писать нечего… Только напиши все, как есть, про нэповскую сволочь да про рабочий класс, как он дома постные щи хлебает…
— И страну восстанавливает, паровозы ремонтирует, иконы снимает, со старым бытом борется… Труднее всего писать о всем, как есть. И чтобы книга была как граната, как винтовка.
— А я напишу… — Мишук сел, задумался, упрямо повторил: — Я напишу… Граната, говоришь? Гранату и нужно…
После этого разговора Мишук стал появляться в редакции чаще, главным образом по вечерам, чтобы посидеть возле Степана и, дождавшись перерыва в его работе, поговорить о прочитанной книге и о славных военных годах, когда жизнь была такой простой и ясной — бей мировую буржуазию, и все тут! Не признав в Степане учителя, но найдя в нем заинтересованного собеседника, Мишук стал мягче и покладистее. Для того чтобы оправдать свое появление в редакции, он приносил какую-нибудь заметку о заводских делах и терпеливо выслушивал критику Степана.
— Значит, получается так: Исаак роди Иакова, а Иаков роди всякого, — сказал Сальский, забежавший в редакцию поздно вечером и дождавшийся ухода Мишука. — Как летит время! Кажется, еще вчера я давал тебе первые уроки репортажа, и вот уже ты с ученым видом знатока наставляешь этого хмурого Геркулеса. Он производит впечатление способного человека, а?
— Очень способный… Если будет много учиться, станет журналистом, но, вернее всего, это будущий писатель.
— Возможно… Но что касается тебя, то дело вышло определенно. Знаю, что ты мечтаешь стать писателем. Это бабушка надвое сказала, но репортером ты уже стал. Надо было обладать моей дьявольской проницательностью, чтобы с первого взгляда угадать в тебе будущего приличного журналиста.
Едва скрыв усмешку, Степан вспомнил беседу за столиком в ресторане, когда Сальский уговаривал новичка вернуться на перекресток жизни, выбрать другую дверь вместо редакционной.
— Да, я кое-чему научился у тебя… и вопреки тебе. Ведь ты здорово наврал мне, старик!
— Как прикажешь понять?
Просматривая столбцы первой попавшейся газеты, Сальский с принужденной улыбкой выслушал Степана и возразил:
— Не думай, будто я слеп к тому, что заметил ты. Но учти время и обстановку. Сейчас можно жить репортажем, не будучи на сто процентов репортером.
— Вот как!
— Именно… В старину мы, репортеры, были вольными стрелками. Мы охотились за тем, что хранилось в тайне: частный или государственный секрет, проделка торгашей, семейный скандал. Тайны вымерли в нашей стране, как ихтиозавры в древности, а? Все на виду, все ясно. Ты знаешь, что делается в кабинетах окрисполкома, я знаю, какую прибыль принес каждый рейс каждой шхуны, Пурин знает, сколько рублей на текущем счету Церабкоопа и какие товары залежались на складах… Ах да, есть еще нэпманы и семейные скандалы… Но нэпманов мы считаем подонками общества и плюем на них, а что касается приватных секретов… Попробуй принести Наумову изящный рассказик о том, что делает жена Прошина, когда мужа дома нема. Он назовет тебя сумасшедшим, и ты выползешь из его кабинета на бровях… А мы были взломщиками тайн. Эта работа хорошо оплачивалась. Нам полагалось иметь крепкие мускулы, дубленую кожу, железные кости и связку отмычек в кармане. А теперь я чувствую себя так, будто состою в штате учреждений, которые обслуживаю. Пишу о том, как они работают, работают, работают… Прости меня, но мы казенные репортеры, нам тепло и не дует. Но имей в виду: когда-нибудь тебе придется вспомнить все мои мудрые советы, воспользоваться ими без изъятия… и стать уже настоящим, просоленным репортером.
— Никогда этого не будет!.. Ты действительно убежден в обратном?
— У тебя пренеприятная комсомольская черта — непременно втягивать человека в политический спор, — со своей обычной ускользающей улыбкой ответил Сальский, взглянул на часы и заторопился: — Бегу домой!.. Что касается нашего разговора, то продолжение последует при случае.
Продолжение следовало чуть ли не ежедневно. Степан пришел на газетную работу в начале того периода, когда газеты начинали осваивать тематику социалистического строительства. В редакциях этому противостояли вкусы старых журналистов, их взгляд на читателя, как на взрослого ребенка, на газету, как на орган информации прежде всего, на информацию, как на легкое, забавное, устрашающее или щекочущее чтиво. Старые, опытные мастера журналистики, особенно короли и волки репортажа, встречали новую тематику воплями о гибели газеты. А молодые газетчики, формировавшиеся в советское время, зная запросы, требования читательской массы, не всегда, далеко не всегда, могли дать должный отпор воинственным королям. Не хватало умения и не хватало уверенности, что заметка о пуске крохотной вагранки на механическом заводе важнее раздутого отчета о суде над шулером из местного казино.
Секретарь редакции Пальмин пропускал хозяйственную хронику Степана, профсоюзные новости Гаркуши и заводскую информацию Одуванчика скрепя сердце. Наткнувшись на цифру, на технический термин, он кряхтел, фыркал и гмыкал, вымарывал, не жалея чернил, и, отправив в набор эту казенщину, эту муть, этот канцелярский бред, как он выражался, уравновешивал газетную полосу усиленной дозой курортных новостей и городских происшествий.
— Ну, хотя бы это будет читаться, — бормотал он, просматривая «семечки», как в редакции именовалась подобная информация.
— Наш материал не для чтения, слышишь, Степка? — подмигивал Одуванчик. — Черные букашки на белой бумажке. Поздравляю!
— Плевать! — вполголоса отвечал Степан, мрачнея.
На редкость работоспособный и довольно грамотный человек, недоучившийся студент Харьковского университета, Пальмин знал, что требуется от газеты, но сердцем был с той газетой, которую покупают на улице; качество газеты он определял выручкой мальчишек-газетчиков. Приезжая пестрая курортная толпа, равнодушная к местным интересам, по его невысказанному, надежно припрятанному мнению, была непререкаемым судьей «Маяка». Усиливающийся приток писем рабочих и служащих в редакцию оставлял его равнодушным.
— Еще сто строчек в воскресном номере тю-тю, — меланхолически отметил Пальмин, приготовив к отправке в набор статью Степана.
— Почему тю-тю? — спросил автор, продолжая писать, но чувствуя, что пушки вновь заряжены и фитили дымятся.
— Кому интересен размазанный на сто строчек план борьбы с филлоксерой?
— Это нужный материал.
— Мы говорим на разных языках, Киреев. Я говорю, что это неинтересно, а ты отвечаешь, что это нужно. Ты уверен, что «интересно» и «нужно» эквивалентны, равноценны?
— Да, по-моему, если материал нужен, значит, он интересен.
— Открытие! — хмыкнул Нурин и послал Степану воздушный поцелуй.
— Нужно, чтобы план борьбы с филлоксерой прочитали в нашем округе, и его прочитают, — настаивал Степан. — Борьбу с филлоксерой надо начать одновременно на всех виноградниках. Наша газета должна бороться за это.
— Сдаюсь! — Пальмин поднял руки. — Так и быть, попытаемся спасти виноградники от филлоксеры и погубим филлоксерой газету. Кухарки уже покупают «Маяк» вместо наждачной бумаги для чистки ножей и вилок. Обходится гораздо дешевле.
— Ну, пока в газете достаточно чепухи на нэпманский вкус! — рубанул Степан.
Вскочил Нурин; он стал клюквенно-красным, глаза выкатились, обвисшие щеки затряслись.
— Вы каждый день жрете хлеб благодаря нэпачам! — взвизгнул он. — Наш верблюд пока плетется только потому, что филлоксера сидит на одном горбу. Но вы с Наумовым посадите ее и на другой горб. И верблюд подохнет, слышите!
— Брешешь, старый черт! — вступил в спор Гаркуша. — Сколько «Маяка» берет улица? Пятьсот… ну, шестьсот экземпляров. А подписка уже дала семь тысяч экземпляров. Нехай закроется нэпач.
— А кто дает объявления? — продолжал бушевать Нурин. — И разве ты удержишь подписку на наждачной бумаге? Будут выписывать «Правду» и «Известия», а не профиллоксерный «Маяк». Киреев должен это понять. И он понимает, но прикидывается простачком, потому что в его блокноте всегда много филлоксеры.