— Ты об чем? Ты со мной начистоту, я не люблю загадок…
— Арина — память. Родитель мой велел беречь кобылу пуще глаза своего.
— Правильно, — поддержал Долотов. — Я родителя своего чту. Вот тут должна быть память. — И Прохор положил на крутую, как бочка, грудь свой пудовый кулак. — Ну, скажем, — пригнулся Долотов к Кузьме, — сгинула кобыла, а память?.. Что ты на это скажешь?
Кузьме нечего было сказать, и в самом деле, не возьмет же с собой кобыла память о родителе.
— То-то!
Хозяйка принесла огромную сковороду душистого мяса. Прохор легко поднялся из-за стола, сходил за печь и еще принес четверть, хотя и первая еще оставалась недопитой. И по тому, как хозяин поставил четверть и как посмотрел на Кузьму, тот подумал: «Не так-то легко мне придется», а голову уже туманил легкий хмель.
— Черт его бей! — притопнул Долотов. — Займу, да дойму. Кожей додам, — и провез по столу к Кузьме кучу денег. — Бери, табун себе купишь, другом станешь. Я тебе такое седло — Потапка, принеси!
Не успел Кузьма и глазом моргнуть, как у ног его лежало кавалерийское невысокое с серебряной вязью по луке седло.
— Ну, что?! — прихлынула кровь в лицо Прохора. — Мать его так, Потапке я еще сработаю, тебе отдаю — забирай.
— Что, на мне креста нет? — посунул обратно по столу деньги Кузьма. — Столько мне не надо…
— Бери сколько надо!
— Возьму, только не теперь. Вот дождусь от кобылы приплоду, сам приведу. Пользуйся, дорогой Прохор Долотов.
Прохор птицей метнулся к окну, влип в стекло.
— Вроде не жереба.
— Жереба, — задумчиво сказал Кузьма, — дал бы только бог доглядеть. Лишь бы все обошлось благополучно. Жереба она у меня.
Прохор еще некоторое время стоял у окна.
— Что же ты на нее эту колотушку надел, надавишь спину, — пожурил он Кузьму. Да так сказал, вроде бы кобыла его собственность. — Сними с нее, Потап, энтот срам, надень, — Прохор носом сапога коснулся кавалерийского седла.
Потап проворно схватил седло, но Кузьма остановил его.
— Не дастся она тебе.
— Как это не дастся! — было возвысил голос Прохор.
— Да так и не дастся…
— Слово какое знаешь, так скажи? Не чужие.
— Скажу, когда время придет, — твердо пообещал Кузьма.
— Ладно, покажи крест?
Кузьма неторопливо расстегнул рубаху.
— Вижу, без обмана.
Прохор взял Кузьму за локоть, сдавил словно железными тисками. Заныла кость, и сразу онемели пальцы.
— Это седло кобыле тоже будет в самый раз. Пока езди. Не веришь? Пошли.
Кузьма с Прохором вышли во двор, кобыла сразу подошла и сунулась мордой Кузьме под руку. А у Прохора словно масло по лицу растеклось.
— Ишь ты какая. Да не буду я тебя обмерять, — успокоил он кобылу, и в голосе его впервые за все время послышалась ласковость. — Скинь-ка с нее эти доспехи, — попросил он Кузьму.
Кузьма расстегнул подпруги и снял седло. Кобыла была как ломоть доброго хлеба — длинная, сильная, с прекрасной крутой шеей и маленькой головкой.
— Я сам с нее сниму мерку, — сказал Кузьма. — Давай чем обмерять.
— Уже обмерил, снял выкройку, — любуясь кобылой, ответил Прохор. — Не веришь? — Он достал из кармана клеенчатый аршин с черными цифрами и полосками поперек и подал Кузьме. — Проверяй грудь — шестьдесят два.
Кузьма замерил.
— Точно — шестьдесят два, тютелька в тютельку.
— Ладно, — протянул Прохор руку за аршином, — давай.
Кузьма свернул в колесико клеенчатую ленточку и подал Прохору. Прохор спрятал аршин и обернулся.
— Седло, Потапка, неси!
Потап принес седло.
— Забирай, жалую. Потапу я почище сроблю, так, сынок? По теперешним временам добрый конь — сорок рублей, а седло мое сто двадцать. Можешь брать как задаток, при других обстоятельствах я бы его и за триста рублей не отдал, не отдал бы…
— Деньги любят счет, — сказал Кузьма и отсчитал сто двадцать рублей. — Все мы под богом ходим.
Прохор постоял, раздумывая, как же поступить в данном случае. Деньги взял, а червонец вернул.
— Это тебе задаток…
Правду говорят: одежда красит человека, а подкова — коня. Стоило Кузьме набросить седло на Арину, будто дорогой гребень воткнул в прическу, а подтянул подпругу — и вовсе картинка, а не конь.
Пока Прохор в ударе, сматываться надо, а то вон как глазищи опять разгораются. Кузьма поставил ногу в стремя, Потап открыл тесовые на кованых петлях ворота, и Арина — будто только и ждала этого момента — спружинила на задние ноги и выстрелила в проулок. Кузьма дал кобыле повод, и Арина сразу набрала ход, ветер туго хлестнул Кузьму в лицо. И он плыл, не чувствуя под собой лошади. Под ним ли седло? Кузьма проверил, рука его коснулась гладкой ласковой кожи. И пальцы его прозрели. Они видели точеные заклепы, серебряную вязь луки. Конь отбивал четкий размеренный ритм, и он чувствовал себя продолжением коня. Таким же статным, ловким, сильным. Дорога втягивалась в перелески, насквозь пронизанные солнцем, выбегала на золотые просторы полей.
Кузьма не торопил Арину. Вольно и радостно он ехал, казалось, что впереди счастье такое же огромное и золотое и беспредельное, как этот небосклон.
И как все-таки прекрасно, что не знает человек своей судьбы, своего дальнего завтрашнего дня. Едет юноша — полон сил, стремлений, и впереди у него, как этот небосклон, жизнь. Если бы он мог заглянуть через пятнадцать лет и увидеть другое, кровавое зарево, когда будет рушиться все. И от этого несчастья не оправиться ему всю жизнь. Настигла такая беда, что казалось, от отчаяния ни жить, ни умереть не сможет. И вот тогда тот юноша на прекрасном коне, в залитом солнцем и пением жаворонков просторе, юноша, ехавший навстречу жизни, любви, и помог ему выстоять и начать жизнь сначала. Тот юноша был он и не он. Жгучее горе еще впереди, а теперь Арина вынесла Кузьму на берег степного озера. Кузьма сошел с лошади, поводил ее по берегу, поостудил и пустил на волю.
Есть такое невидимое глазу время суток, когда в природе как бы замирает все, вслушиваясь в себя. Свершается великое таинство встречи дня с ночью. Кажется, что в эти минуты смысл бытия открывает каждая травинка. Отними у человека это таинство, и осиротеет, потеряет смысл жизнь. Казалось, и кобыла вслушивается в тишину. Сумерки ступали незаметно. Ночь все туже опоясывала и стягивала берега. Тлеющими искрами то разгорались, то затухали в неслышном озере звезды.
Кузьма время от времени приподнимался на локоть и всматривался в темноту, но слышал только неторопливый хруп Арины. И снова ложился в траву, головой на седло. И снова перед ним оживал рассказ Прохора Долотова, и как бы видел он и князя, и дочь его, и статного молодца — мастера шорных дел. Невольно их историю переносил на свою жизнь. Пусть его Уля не княжна, а дочь богатого мельника. Но раскрасавица, и песенница, и плясунья; и Кузьма просил мельника отдать Улю, и Уля молила отца. Уперся в свое: не пара он тебе — наследнице паровой мельницы, и эти слова, пожалуй, срамнее княжеских плетей. «Я бы не так, — корил Кузьма брата Прохора, — не обещал бы выкрасть, а выкрал — и ищи в поле ветра».
Пораскинул умом Кузьма, а может, так оно и было. Исчезла же княжна. И от этой мысли спокойнее и увереннее чувствует себя Кузьма. Да и вокруг так хорошо, такой разлит покой и благодать, что невольно все кажется возможным.
Кузьма ребрами чувствует торопливый, нервный стук земли, вроде как сквозь сон: нет-нет да и прорвется позвон подковы. «На передней ноге подкова ослабла, надо перековать Арину», — решает Кузьма, и веки его смыкаются, и он уже видит, как, перекинув поперек седла свою Улю, мчится на восток, навстречу солнцу, и уже растет, встает перед ним медведицею белою Уральский камень, и только бы хватило сил перемахнуть за этот пояс, а там Кузьма ушел от погони, счастлив. Крепко прижимает и целует свою любимую. Открывает глаза. Арина словно шепчет, перебирая своими губами его ухо. Кузьма вскакивает.
— Вот как мы с тобой — храпанули так храпанули. Смотри, уже солнце в озере. Пойдем-ка. — Кузьма сводил кобылку к воде, но пить она не стала, только помочила губы.