— И вы хорошие ребята, — ответил Сергей, — спасибо.
За ухой разговорились, и сразу пропала неловкость. Все с облегчением вздохнули. Капитан даже предложил поискать груз геологов, команда живо отозвалась. Одобрили предложение и Сергей с Иваном.
На обратном пути, попрощавшись с Иваном, Сергей забежал в столовку, и сразу его обдало запахом того самого компота, которым когда-то его напоила Анна. Да, нескладно тогда она у них погостила на койке. Посидели, неловкость одна получилась. И Фрося все допытывалась про нее. А ничего и не было. А может, и было что, необязательно словами да руками говорить о любви. Глядела она на него по-особенному, да и ему в присутствии Анны становилось празднично, ровно музыка веселая и торжественная в душе. Да что теперь поминать. Несказанным все и кончилось.
Он подошел к стойке и попросил налить шесть стаканов. Выпил их залпом один за другим.
— Еще, недобрал.
И когда осушил еще четыре, то на дне последнего лежал обыкновенный урюк.
Так и у нас с Анной — обыкновенный урюк.
Раннее утро заглянуло в чистые подслеповатые окна избы. Из полумрака показался стол, скамейка, на скамейке матово отсвечивало ведро с водой, забелела чайкой занавеска, угол печки.
Свет от окон лился мягкий и печальный. Кузьма уже давно проснулся. Собственно, спал и не спал он. Видно, спал, если поблазнило Кузьминками. И увидел себя он молодым, неуемным, а рядом Арина — красавица. И был он счастлив, когда, оседлав кобылу и по привычке проверив заклепки на седле, огладив их, он легко и невесомо поехал по просеке.
Кузьма слышал запахи земли, улавливал ее дух — пряный и родной. Кобыла плыла, как тридцать лет назад. Впервые с той страшной ночи он видел то затаенное, казалось, погребенное годами, но временами кровившее, как старая рана.
Кузьма лежал на печи и не хотел, чтобы наступало утро. Так бы и умереть в этом сне — пришла мысль, и он понял — надо торопиться. Кузьма долго примерялся, как слезть с печки. Кряхтел, вздыхал, ругал себя последними словами. Так ему легче было прийти в сегодняшнее утро.
— Ну какой же ты вояка? С печи на полати и то трудно. Как судьба вертит человеком: теперь с печи страшно сойти, а то ветром летал по земле. Эх, Арина, Арина.
— Тебе, папаня, чего-нибудь подать? — Мария из сеней услышала имя, и ей показалось, он звал ее. Отец тревожил Марию. Никогда таким не был: и лежал долго, и ворчит что-то…
— Да что там, ешкина мать, приворожил меня, что ли, тут кто?!
Мария вошла в избу, Кузьма уже сидел на полу и седлал свой протез.
— Дак ты скажи, папаня, случилось что?
Кузьма промолчал. Поднялся с полу, отдышался.
— Папаня, что с тобой? Ты меня слышишь?
— Да слышу я, дочь. Черта ли кирпичи продавливать?.. Вот о том и речь.
Раз Кузьма назвал Марию дочерью, то, значит, чего-то замыслил, а то трогать в избе ничего не велел. Мария уже второй день не мела пол, и ни единой стружки с печи не упало. Заготовки лежали на вешалах нетронутыми. Вешала висели на проволоках. Кузьма почему-то называл проволоку струной. Вот на этих струнах висели из бруса стеллажи наподобие рамы и на них осиновые, березовые, кедровые заготовки для поделок.
У Кузьмы на печке рядом с горбчиком был слажен верстак, и он, сидя на печи, строгал, тесал доски, бруски, клепку; гнул и дуги и полоз. Когда и Мария поможет. И ведро с водой Мария Кузьме ставит на припечек и банку из-под томатной пасты: по-малому сходить Кузьме. В последнее время он сползал с печи раз в два-три дня. Култышка отказывалась служить Кузьме. Прежде вернется Мария с работы, а отец в стружке сидит, как в мыльной пене, по горло. Последние несколько дней, кривясь от боли, растирал култышку. Хотела она вызвать к нему фельдшера — отказался:
— Что человеку морочить голову. Ногу он мне не пришьет? Нет! А с култышкой и сам слажу. Малость ее потру, глядишь, и кровь прильет, оживем. Не горюй, Мария. Я свое, видать, отходил.
Тогда Мария и сказала, чтобы бросил курить, а то отскочит спичка — сгорит. Да и кашляет.
— Только и осталось — табак бросить, — мрачно ответил Кузьма.
А у Марии сердце зашлось — зачем сказала?
— Может быть, тебе, папаня, лесенку к печи приставить?
— Парашют разве только… Сколько ни лежи, а время пришло — вставать надо… С лесенкой-то я как матрос, только к трубе гудка недостает, — засмеялся Кузьма. — Ты, дочь, ничего не придумывай, мой вставай пришел… Пойду-ка я погляжу землю и что на ней творит народ…
— В огород, что ли, папаня?
— Пошто в огород, по свету. Где подъеду, где подбегу. Ты мне, Мария, котомку наладила бы.
Кузьма поразмялся, опираясь на костыль, прошелся по избе. Занемела спина. Нога не слушалась, тыкалась вразномет. По лицу Кузьмы катился пот. Но Мария знала, что если отец принял решение — отговоры ни к чему не приведут. Значит, он уже на семь раз все продумал, взвесил, примерил.
Мария собрала Кузьме котомку, положила чистое белье, рубаху-перемываху, и вечер они просидели за крынкой самогонки. Кузьма только усы мочил. Он сидел в шевиотовом костюме, который ему еще в прошлом году привезла Ульяна. Костюм Кузьме был широк, и он, особенно в движении, походил на подстреленного грача. Смотреть на него Марии было больно, и горло сжималось, словно встал там ком — и не проглотить, и не выплюнуть.
Мария в цветастом сарафане и накинутом на плечи в коричневую клетку полушалке выглядела интересной. Уже не раз поднималась она с табуретки, подогревала в сковороде картошку с мясом, а отец все не ел.
— Я бы тебя, папаня, проводила хоть до Баргузина, а там и ступай с богом…
— А зачем? Ты меня вот и так хорошо проводила. И мы еще сидим, провожаемся.
Кузьма неловкими, натруженными, отвыкшими от ласки руками погладил дочь по щеке, потеребил кисти ее полушалка.
— Ты, Мария, не бери ничего в голову. Живи. Счастье еще будет у тебя. Вот ты какая. — Кузьма развел руками и, совсем заробев от непривычных слов, неожиданно закончил: — Ты бритву положила? Не забыть бы… когда-никогда посбивать щетину. — Кузьма потрогал подбородок, как бы проверил, на месте ли щетина.
Мария и Кузьма знали, что говорят одно, а думают совсем о другом. Теперь Кузьме хоть мячик за щеку клади, все равно не достанешь щек бритвой. С тех пор как Кузьма осел на печи, лицо его отбелило, а синие жилы на лбу, на висках бугрились, и нос по-чудному обвис на нижнюю губу. Голова облысела, и походил он на старого, спустившегося с гор орла.
«Ну куда он собрался лететь?» — сокрушалась Мария, глядя на отца и сдерживаясь, чтобы не завыть в голос. Мария привыкла и привязалась к отцу. Все есть о ком заботиться, с кем вечер скоротать. Вот ведь уйдет, и останется она на всем белом свете одна. Мария только сейчас горько и глубоко осознала, что значит для нее этот, казалось бы, неласковый, живущий в трудах и заботах для других, родной и душевно близкий человек.
— Взлетим, оглядим мать-Россию… Ты, Мария, табаку мне поболе, меду не надо, табаку подсыпь. Да не грусти ты тут…
Мария ушла за печку, а Кузьма уже из сеней прокричал:
— Дак рассвело совсем, вот и посидели славно. Ну, так ты, дочь, ступай на скотный. Я еще деревню обегу. Свату сказать надо.
Кузьма костылем толкнул дверь и сразу задохнулся от настоянного на травах и лесе воздуха. Переждал, пока в голове перестанет бухать. Теплый ветерок с позвоном купал в ярком солнце листву на березе, и, словно искры, горели во дворе жаркие цветы. Кузьма вышел за ворота, оглядел реку, луг.
— Ах ты, — перевел он дух, — и помирать не надо. А я забрался на печь, как кот. Так мыши и хвост объедят.
В руках у Кузьмы сила еще осталась, он крепко держал костыль, а вот нога не слушалась, она будто из ваты, дрожали и поджилки, а в культю под протез вроде набились осы и сверлили до огня ногу. Кузьма приостановился. Еще раз огляделся вокруг: как же хорошо да как ясно. Жить бы, жить бы на свете…
Кузьме по внутренней душевной необходимости хотелось обойти каждый дом, проститься с каждым, запастись в дорогу от людей добрыми словами. Душу отогреть.