Три дня спустя он без доклада вломился в мой кабинет, по-видимому, уже считая себя моим закадычным другом, и рассыпался в извинениях, что не зашел, раньше. Я охотно простил ему эту маленькую небрежность.

— По дороге к вам я встретил почтальона, — сказал он, вручая мне голубой конверт. — И он мне дал вот это для вас.

Я увидел, что это счет за воду.

— Вы должны протестовать, — продолжал он. — Это за воду по двадцать девятое сентября, а сейчас только июнь. И не думайте платить вперед.

Я ответил что-то в том духе, что за воду так или иначе нужно платить, так не все ли равно когда — в июне или в сентябре.

— Не в том дело, — загорячился он. — Важен принцип. С какой стати вам платить за воду, которую вы еще не использовали? Какое они имеют право требовать с вас то, чего вы не должны?

Говорил он красноречиво, а я был так глуп, что стал его слушать. Через полчаса он убедил меня, что речь здесь идет о моих правах человека и гражданина и что, если я заплачу эти четырнадцать шиллингов и десять пенсов в июне вместо сентября, я буду недостоин завещанных мне моими предками привилегий и прав, за которые они сражались и умирали.

Он неопровержимо доказал мне, что водопроводная компания кругом не права, и, по его наущению, я сел и написал оскорбительное письмо директору.

Секретарь ответил, что, принимая во внимание позицию, которую я занял, они считают своим долгом рассматривать это дело как подлежащее разбирательству в судебном порядке и полагают, что мой поверенный не откажется принять на себя труд по защите моих интересов.

Когда я показал это письмо Поплтону, он пришел в восторг.

— Предоставьте это мне, — сказал он, складывая письмо и засовывая его в карман. — Мы их проучим.

Я предоставил это ему. Оправданием мне может служить лишь то, что я тогда был очень занят. Я писал некое произведение, которое в те времена именовалось драмой-комедией. И то небольшое количество здравого смысла, которым я обладал, по-видимому, полностью ушло на эту пьесу.

Решение мирового судьи до некоторой степени охладило мой пыл, но только подогрело рвение моего новоявленного приятеля. Все мировые, заявил он, старые безмозглые дураки. Дело надо передать выше.

В следующей инстанции судья, очень милый старый джентльмен, сказал, что, учитывая неясность в формулировке примечаний к данной статье закона, он считает возможным освободить меня от уплаты судебных издержек водопроводной компании. Поэтому все это обошлось мне недорого — каких-нибудь пятьдесят фунтов, включая те первоначальные четырнадцать шиллингов и десять пенсов, которые мне полагалось уплатить за воду.

После этого наша дружба несколько охладела. Но мы жили по соседству, и мне поневоле приходилось часто видеть его и еще больше о нем слышать.

Особенно он усердствовал на всевозможных балах и вечеринках и в таких случаях, находясь в самом лучшем расположении духа, был наиболее опасен. Ни один человек на свете не трудился столько для всеобщего увеселения и не нагонял на всех столько тоски.

Однажды вечером на рождество я зашел к одному из своих приятелей и застал там такую картину: четырнадцать или пятнадцать пожилых дам и джентльменов чинно семенили вокруг кресел, расставленных рядком на середине комнаты. Поплтон играл на фортепьяно. Время от времени он переставал играть, и тогда все, видимо обрадованные передышкой, в изнеможении падали в кресла — все, кроме одного, которому кресла не хватило и который спешил потихоньку улизнуть, провожаемый завистливыми взглядами остальных.

Я стоял в дверях, с удивлением наблюдая эту мрачную сцену. Вскоре ко мне подошел один из выбывших из игры счастливчиков, и я попросил объяснить, что означают эти странные действия.

— Не спрашивайте, — ответил тот раздраженно. — Еще одна дурацкая выдумка Поплтона. — И с ожесточением добавил: — А после придется еще играть в фанты.

Служанка все дожидалась удобного случая, чтобы доложить о моем приходе; я попросил ее не делать этого, подкрепив свою просьбу шиллингом, и, никем не замеченный, ускользнул.

После солидного обеда он обычно предлагал устроить танцы и приставал к вам с просьбой скатать ковер или помочь ему передвинуть рояль в дальний угол комнаты.

Он столько знал разных так называемых тихих игр, что вполне мог открыть свое собственное небольшое чистилище. В самый разгар какой-нибудь интересной беседы или в тот момент, когда вы находились в приятном тет-а-тет с хорошенькой дамой, он вдруг, откуда ни возьмись, налетал на вас: «Скорей! Идемте! Мы будем играть в литературные вопросы!» Он тащил вас к столу, клал перед вами лист бумаги и требовал: «Опишите вашу любимую героиню из романа». И зорко следил, чтобы вы это сделали.

Себя он ни чуточки не щадил. Он всегда первым вызывался провожать на станцию пожилых дам и ни в коем случае не оставлял их до тех пор, пока благополучно не усаживал не в тот поезд. Именно он затевал с детьми игру в «диких зверей» и до того запугивал несчастных ребятишек, что они потом не спали всю ночь и плакали от страха.

Он всегда был полон самых лучших намерений и в этом смысле мог считаться добрейшим человеком на земле. Посещая больных, он непременно приносил в кармане какое-нибудь лакомство, причем всегда самое вредное для страждущего и способное только ухудшить его состояние. Он устраивал за свой счет прогулки на яхте и приглашал людей, плохо переносящих качку; и когда они потом мучились, он принимал их жалобы за черную неблагодарность.

Он обожал быть распорядителем на свадьбах. Однажды он так хорошо все рассчитал, что невеста прибыла в церковь на три четверти часа раньше жениха, и день, который должен был бы принести всем одну только радость, был омрачен переживаниями совсем иного порядка. В другой раз он забыл позвать священника. Но, если он делал ошибку, он всегда был готов признать это.

На похоронах он также был всегда на переднем плане: втолковывал убитым горем родственникам, как хорошо для всех окружающих, что покойник, наконец, умер, и выражал благочестивую надежду, что все они вскоре за ним последуют.

Но самой большой радостью было для него участвовать в домашних ссорах. Ни одна семейная склока на много миль кругом не обходилась без его деятельного участия. Обычно он начинал как примиритель, а кончал как главный свидетель жалобщика.

Будь он журналистом или политическим деятелем, его блестящее умение разбираться в чужих делах снискало бы ему всеобщее уважение. Беда его была в том, что он стремился применять свои таланты на практике.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: