— Разве мужчины никогда не женятся из-за денег? — спросила студентка. — Я спрашиваю это так, ради интереса. Может быть, я плохо осведомлена, но я слыхала о странах, где приданое считается почти важнее невесты.

— Германские офицеры положительно покупаются с аукциона, — отважился я пошутить. — Молодые поручики ценятся очень дорого, да и пожилой полковник стоит девушке добрую сотню тысяч.

— То есть, вы хотите сказать — стоит ее отцу, — поправил поэт. — Муж с континента требует за своей женой приданое и употребляет все меры получить его. И ему, в свою очередь, приходится всю жизнь экономить и урезывать себя, чтобы со временем приготовить необходимое приданое своим дочерям. Выходит совершенно то на то. Ваш аргумент был бы приложим только в случае, если бы женщина была производительницей наравне с мужем. При теперешнем же положении богатство жены есть результат замужества ее собственного или какой-либо из ее прабабушек. А что касается титулованной наследницы, то принцип купли и продажи — простите за употребление расхожего термина — применяется с еще большей последовательностью. Ее редко отдают в чужие страны; крадут — иногда, к великому негодованию лорда канцлера и прочих охранителей подобной собственности. Вора наказывают, если нужно, сажают в тюрьму. Если она передается на законном основании, то ее цена определена в точности, не всегда в деньгах, которых у нее может быть в достаточном количестве. В последнем случае она получает возможность торговаться за другие преимущества, не менее полезные для ее детей, — за титул, место, положение… Таким же образом женщина доисторическая — сама необыкновенной силы и свирепости — получала возможность думать о красоте своего дикого претендента и его привлекательности в доисторическом смысле, и тем в другом направлении помогала развитию расы.

— Не могу согласиться с вами, — сказала старая дева. — Я знаю один случай. Оба были бедны. Для нее это представлялось безразличным, но для него нет. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, — как говорите и вы, — что наши инстинкты даны нам, чтобы руководить нами. Не знаю… Будущее не в наших руках; оно не принадлежит нам. Может быть, было бы благоразумнее прислушиваться к голосам, ниспосылаемым нам.

— И я тоже помню один случай, — сказала светская дама. Она встала и, занявшись приготовлением чая, повернулась к нам спиной. — И моя героиня была также бедна; но представляла из себя милейшее создание. Не могу не думать, что мир выиграл бы, если бы она сделалась матерью.

— Вы пришли ко мне на помощь, дорогая леди! — воскликнул поэт.

— Я всегда это делаю по отношению к вам, — со смехом ответила светская дама. — Я, кажется, играю роль мячика, брошенного мальчуганом в высокую яблоню после того, как он весь день напрасно старался влезть на нее.

— Очень любезно с вашей стороны, — сказал поэт. — Мое мнение, что женщина смотрит на замужество как на конец своего существования, а мужчина только как на средство для жизни. Женщина, о которой вы говорите, поступила эгоистично, отказавшись от венца женственности потому, что он был протянут ей не той рукой, которую она избрала.

— Вы желали бы, чтоб мы выходили замуж без любви? — спросила студентка.

— Если возможно, с любовью, — отвечал поэт. — Но лучше без любви, чем совсем не выходить. Это — выполнение женщиной ее долга.

— Вы желали бы приравнять нас к товарам и скоту! — воскликнула студентка.

— Это сделало бы из вас то, что вы есть, — возразил ей поэт, — то есть жриц в храме Природы, ведущих мужчину к поклонению перед ее тайнами. Один американский юморист определил брак как стремление молодого человека платить за содержание какой-либо молодой женщине. От этого определения не уйдешь; признаем же его. Оно прекрасно в том, что касается молодого человека. Он жертвует собою, налагает на себя лишения, чтобы давать. Это любовь. Но с точки зрения женщины? Если она соглашается, имея в виду только заботу о себе, то с ее стороны это презренная сделка. Чтобы понять ее, быть к ней справедливыми, мы должны заглянуть глубже. Ее царство — материнская любовь. Она отдается не мужу, но через него великой богине, охраняющей своим крылом жизнь от протянутой руки смерти.

— Может быть, такая девушка и привлекательна с точки зрения Природы, но я никогда не полюблю ее, — сказала старая дева.

IV

— Который час? — спросила студентка.

Я взглянул на часы и ответил:

— Двадцать минут пятого.

— Ровно двадцать минут? — переспросила она.

— Ровно, — подтвердил я.

— Странно, — проговорила она. — Объяснить это нельзя, а между тем всегда так бывает…

— Чего нельзя объяснить? — спросил я. — Что странно?

— Это немецкое поверье, — объяснила студентка. — Я узнала его в школе. Когда в обществе вдруг водворяется полная тишина, непременно двадцать минут какого-либо часа…

— Почему мы говорим так много? — спросил поэт.

— Мне кажется, что мы — по крайней мере, мы лично вовсе не говорим слишком много, — сказала светская дама. — Большую часть времени мы, по-видимому, слушаем вас.

— В таком случае внесем изменение: «Почему я говорю так много?» — продолжал поэт. — Если бы я говорил меньше, одному из вас пришлось бы говорить больше.

— Кто-нибудь бы воспользовался, — заметил философ.

— Вероятно, вы, — возразил ему поэт. — Но выиграло ли бы или проиграло от того наше приятное общество — об этом я не намерен рассуждать, хотя и имею свое мнение по этому вопросу. Сущность остается: поток разговора не должен останавливаться в своем течении. Почему это?

— Есть у меня один знакомый, — заговорил я. — Может быть, вы его встречали, его фамилия Лонгрёш. Вообще он человек не скучный. Скучно только слушать его. Этот человек, по-видимому, не обращает внимания на то, слушаете вы его или нет. Он не глуп. Но дурак может быть иногда забавен; Лонгрёш же — никогда. Он подхватывает всякий сюжет для раз-? говора, и о чем бы ни заговорили, у него найдется что-нибудь крайне неинтересное, чтобы сообщить по этому поводу. Он говорит, как заведенная шарманка, без перерыва, без умолку. С той минуты, как он встанет или сядет, он заводит свою шарманку и не умолкает, пока кэб или омнибус не отвезут его на следующее место остановки.

Что касается сюжетов его разговора, то он меняет свои валики раз в месяц, согласно настроению публики. В январе он повторяет вам шутки Дон Лено, или чужое мнение о старинных мастерах в Гилдхолле. В июне он распространяется о том, как вообще смотрят на Академию, и сходится с большинством во взглядах на оперу. Забывая на минуту — что извинительно для англичанина — стоит ли у нас лето или зима, мы можем проверить себя по тому, чем увлекается Лонгрёш — крокетом или футболом. Он всегда современен. Случится ли новая постановка Шекспира или какой-нибудь скандал, появится ли минутная знаменитость, нашумит ли какое-нибудь событие — к вечеру у Лонгрёша валик уже готов. В начале моей карьеры журналиста мне каждый день приходилось писать по столбцу для провинциальной газеты, под рубрикой «Что говорят». Редактор дал свои подробные инструкции:

— Ваших мнений мне не нужно; в вашем остроумии я не нуждаюсь; мне нет дела, находите ли вы вещь интересной или нет. Я хочу, чтобы действительно сообщалось, что говорят.

Я старался добросовестно исполнить свою задачу. Каждый абзац начинался со «что». Я писал свой столбец потому, что хотел заработать тридцать шиллингов. Почему мои статьи читались, я и до сих пор не понимаю; но, кажется, они отчасти приобрели популярность газет. Лонгрёш всегда воскрешает в моей памяти те тяжелые часы, которые я посвящал этой скучной работе.

— Мне кажется, я знаю человека, про которого вы говорите, — сказал философ. — Я только забыл его фамилию.

— Может быть, вы и встречали его, — ответил я. — Вот на днях кузина Эдит давала обед и, как всегда, сделала мне честь спросить моего совета. Вообще я теперь не даю советов. В ранней молодости я был на них щедр. Потом я пришел к убеждению, что достаточно с меня ответственности за собственные промахи и ошибки. Однако я сделал исключение для Эдит, зная, что она никогда не последует моему указанию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: