Дверь в гостиную открылась.
— Прошу пардону, мэм, — сказала незнакомка. — Вам, кажись, требуется горничная?
Она стояла в дверях, и был на ней передничек (откуда только берутся такие переднички!), а на золотых волосах красовался чепчик (откуда только берутся такие чепчики и такие золотые волосы!).
— А ты будешь у меня на побегушках, — велела она мне; на сей раз матушка только рассмеялась. — Сиди здесь, будешь делать что скажут. Я скоро вернусь — Затем она повернулась к матушке:
— Вы уже привели себя в порядок, мэм?
Впервые в жизни я увидел матушку — да и вообще женщину — в вечернем туалете — не на картинке, а живьем, и, сказать по правде, слегка обомлел. Всего лишь слегка, но это стало заметно: матушка покраснела и накинула на ослепительно белые плечи шаль, сделав вид, что ее знобит. Но Барбара прикрикнула на нее: дескать, грешно прятать такую красоту, и отец величественным жестом снял с матушкиных плеч шаль, да так ловко, что было ясно, что это ему не впервой, и, упав на колено, с церемонной почтительностью поднес матушкину руку к губам. Барбара, стоящая за матушкиным креслом в торжественной позе, велела мне последовать его примеру, ибо именно так воспитанные люди ведут себя на приеме у королевы. Я опустился на колено и робко взглянул в лицо — нет, не матушки, а какой-то незнакомой мне прекрасной дамы. Так я впервые понял, что делает с человеком одежда.
Но то все были декорации из другого спектакля. Светлый праздник кончился, едва успев начаться, и наступили черные дни. Поэтому та сцена из рыцарских времен так врезалась мне в память.
Вскоре отношения между родителями сделались напряженными. Матушка с ненавистью смотрела на отца и поносила его последними словами; обычно отец выслушивал ее попреки молча, бешено сверкая глазами и кривя рот в бессильной злобе; но иногда он взрывался, выкрикивая какие-то бессвязные проклятья, и, хлопнув дверью, вылетал из комнаты. Но стоило ему уйти, как глаза матушки теплели и наполнялись слезами. Я боялся сразу же бежать за отцом, но когда через несколько часов скандал забывался, я шел к нему в кабинет и видел, как он сидит в темноте, сжав голову руками.
Стены были тонкие, и я не мог уснуть, слыша, как они бранятся, — то на повышенных тонах, то переходя на ледяной шепот, и тогда их взаимные попреки были особенно жестокими. Я страдал.
Родители становились друг другу чужими; к одиночеству они не привыкли, им было необходимо, чтобы хоть кто-то был рядом, и они искали моей близости. Мне они, конечно, ничего не говорили, да я бы ничего и не понял. Когда матушка начинала плакать, она прижимала меня к себе, и с каждым рыданием ее объятия становились все крепче. В такие минуты я ненавидел отца — зачем он доводит ее до отчаяния? А когда отец сажал меня на колени, и я смотрел в его добрые глаза, то начинал сердиться на матушку — зачем она его так ругает?
Мне казалось, что к нам в дом вползла какая-то гадкая, жестокая тварь и встала между отцом и матушкой. Теперь они не видят друг друга, им кажется, что один смотрит в глаза другого, а на деле на него злобно смотрит жуткий призрак. Во мне крепла уверенность в реальности существования этой гадины, и мне казалось, что я могу очертить в воздухе ее контуры, что я ощущаю холодок, когда она пробегает мимо. Эта гадина таилась в нищете наших убогих комнат, готовая в любой момент просунуть свою злорадно ухмыляющуюся морду между моими родителями. Вот она подползает к матушке и что-то вкрадчиво нашептывает ей на ушко; а вот она подлетает к отцу, затыкает ему рот и рявкает — вроде бы его голосом, а вроде бы и не его. Иногда я слышал, как эта тварь, забившись куда-нибудь под шкаф, гнусно хихикает.
И по сей день я вижу, как она бесшумно крадется за мужчиной и женщиной, шагающими по жизни рука об руку; терпеливо выжидает она мгновение, когда можно будет просунуть между ними свое мурло. Я читаю любовный роман и знаю, что эта тварь читает вместе со мной: я чувствую ее у себя за спиной и слышу подленький смех. Герои романа объясняются в любви, но до меня не доносятся их страстные шептанья — в неверном свете вечерних сумерек я вижу все ту же притаившуюся гадину. Вот герои, взявшись за руки, пошли по залитой лунным светом дорожке, а она тут же устремилась им вслед.
А имя этого призрачного чудовища — Тень Угасшей Любви. Что же тебе делать, читатель? Бежать его или все же вступить в его пределы? В долине, где его обитель, страшно — крутом мрак, пути не видно. Но помни: это испытание водой и огнем, которое посылает нам.
Любовь, и если ты веришь —.оно тебе не страшно. Горят и тонут лишь маловеры и отступники. А в конце темного ущелья — солнечная долина, где вы со своей любимой вновь обретете друг друга.
Описать обед во всех подробностях я не могу — мне досталось лишь сладкое; дело в том, что новоявленная горничная вошла в раж, и должность мальчика на побегушках оказалась отнюдь не синекурой, действительно пришлось побегать, и лишь урывками, сквозь щелку в двери я мог следить за ходом событий. Удалось понять лишь одно — почетным гостем был мистер Тайдельманн или Тидельманн как точно — я запамятовал, в чем сознаюсь со стыдом — ведь его имя (правда, с добавлением „и K°“), выведенное огромными буквами, красовалось на всех глухих стенах и заборах в окрестностях Лаймхаус-рич. Это был дряхлый старик. Он беспрестанно пыхтел и шевелил губами. И эта развалина сидела по правую руку от матушки! И матушка — подумать только! — всячески заискивает перед этой образиной, то и дело кричит ему в ухо (вдобавок ко всем прочим физическим недостаткам он оказался глухим, и всякий раз, когда к нему обращались, подносил руку уху и недовольно кричал: „А? Что? Что вы там сказали? Нельзя ли погромче?“), улыбается, подкладывает лучшие куски. Да и все лебезят перед этим старикашкой. Даже Хэзлак, человек грубый и к комплиментам не приученный (что, впрочем, не мешало ему быть приятным собеседником), рассыпался перед ним мелким бесом. Побагровев от натуги, он орал через стол, славословя какой-то порошок, который, как я понял, выпускал этот самый Тидельманн.
— Старуха моя вам от души благодарна! — ревел он, привстав на стуле.
— Прелесть как хороша, — вторила ему миссис Хэзлак, дама домовитая и хозяйственная. — Ну просто житья в доме от блох не было! Что бы мы без вас делали?
— Что они сказали? — переспросил Тайдельманн, обращаясь к матушке. — Кто душка? Кто прелесть?
— Они говорят о вашем порошке от блох, — втолковывала ему матушка. — Миссис Хэзлак от него без ума.
— Да? Что ж, приятно слышать, — буркнул старик, сразу же потеряв интерес к беседе.
— Вы бы его больницам предложили, — не унимался Хэзлак. — А то там блох — уйма!
— Действует убийственно, — заметила тетка, ни к кому конкретно не обращаясь. — Только вот кто раньше помрет — больные или блохи?
— А запах? Ну чистый кокос! — никак не мог успокоиться Хэзлак.
Старик его не слушал, но Хэзлак продолжал нести околесицу.
— Я говорю, пахнет кокосом! — видя, что низких тонов его собеседник не воспринимает, Хэзлак сорвался на фальцет.
— Да неужели? — удивился Тайдедьманн.
— А чем же еще?
— Затрудняюсь сказать, — ответил тот. — Видно, подмешивают какую-нибудь гадость. Сам я этим порошком не пользуюсь. Блох у нас отродясь не было.
Старик занялся обедом, но Хэзлаку тема разговора, видимо, пришлась по вкусу.
— Не было — так будут, — проорал он, срывая голос — Купите пару пачек впрок.
— Что купить?
— Пару пачек, — прохрипел из последних сил Хэзлак.
— Что он сказал? Какую парчу? — переспросил Тайдельманн, вновь обращаясь к услугам матушки.
— Он сказал, чтобы вы купили пару пачек, — перевела матушка.
— Пачек чего?
— Вашего, порошка от блох!
— Вот болван!
То ли он хотел, чтобы его реплика была услышана и таким образом положить конец затянувшейся дискуссии, то ли — как это всегда бывает у глухих — просто не соразмерил громкости своего голоса и его доверительный шепот обернулся оглушительной руладой — судить не берусь. Одно могу сказать; стоя за закрытыми дверями гостиной в коридоре, я отчетливо слышал эту сентенцию, а посему смею полагать, что она достигла ушей и гостей, сидящих за столом.