Б. с успехом перевел наиболее существенные части моей английской речи на довольно сносный немецкий язык. Хозяин добродушно засмеялся и дал честное слово, что сам придет будить нас «как следует» в нужное время. Так как он всей своей наружностью и повадкой внушал полное доверие, то я решился положиться на его добросовестность. Лишь только он вышел в дверь, самым сердечным образом пожелав нам «доброй ночи», я поспешил снять сапоги, чтобы не заснуть в них, и, повалившись на постель, тотчас же очутился в крепких объятиях своего приятеля Морфея… Во сне я видел… Впрочем, то, что мне пригрезилось во сне, я вскоре увидел наяву, а потому, чтобы не повторяться, опишу это в своем месте.
Длинная, но содержательная глава
Пишу эти заметки, лежа на постели, или, вернее, полулежа на зеленой атласной, покрытой кружевами женской седельной подушке. Рядом со мною находится такая же зеленая и атласная и также отделанная кружевами постель. Точнее: постель валяется на полу, на котором сижу и я.
Было около одиннадцати часов утра. Б. сидит напротив меня, на своей постели, точь-в-точь как моя, и курит трубку. Мы только что кончили легкий завтрак, состоящий из… угадайте, из чего он состоял? Нет, но вам ни за что не угадать, и я, так уж и быть, скажу сам: из кофе с булочками!
Мы намерены всю остальную часть недели, вплоть до вечера, сидеть в комнате. Соседнюю с нами комнату заняли две английские леди. Кажется, и они тоже решились по целым дням оставаться у себя. Нам слышно, как они ходят взад и вперед по комнате и бормочут что-то. Они проделывают это беспрерывно в течение последних трех четвертей часа. По-видимому, эти леди чем-то очень встревожены.
Местопребывание здесь очень приятное. Сегодня дается лишнее, сверхпрограммное представление для тех, кто не мог попасть на вчерашнее. В открытое окно несутся размеренные звуки поющего хора. Смягченные расстоянием, эти рыдающие звуки печального напева, смешанные с резкими воплями разыгрываемой оркестром гайдновской рапсодии, навевают грустное настроение, временами доходящее до того, что так и хочется зареветь.
Мы с Б. видели это представление уже вчера и теперь обсуждаем его. Между прочим, я, в беседе с моим другом, открываю ему свое затруднение описать то, что мы видели. Заканчиваю уверением, что положительно не знаю — что именно писать и что сказать об игре.
Б. несколько времени сосредоточенно курит, потом отрывает от своих губ трубку и изрекает:
— А разве непременно нужно, чтобы ты сказал что-нибудь об этом?
Его вопрос заставляет меня облегченно вздохнуть. Б. несколькими спокойными словами сразу снял с моих плеч тяготившее их чувство ответственности. Ведь и в самом деле, разве непременно нужно, чтобы я высказался насчет виденного мною представления? Разве имеет значение, говорю я о чем-либо или не говорю? И вообще, имеет ли значение сказанное кем бы то ни было о чем бы то ни было? В сущности, ведь, к счастью обеих сторон, редко кто считается с чужим мнением. Эта истина должна быть очень утешительна для писателей, издателей и критиков.
Разумеется, честный писатель, уверенный, что его слова имеют значение, вес и влияние на читателя, должен страшно тяготиться сознанием лежащей на нем ответственности. Только тот может быть смелым, красноречивым и убедительным, кто знает, что то, что он говорит или пишет, ни на одну йоту и ни в каком смысле не повлияет на тех, к кому он обращается.
Я уверен, что то, что я хотел бы написать о разыгрываемых в Обер-Аммергау мистериях Страстей Господних, ровно ни на кого не повлияет, поэтому и буду писать без всякого стеснения.
Но что же собственно хотел я сказать?.. Впрочем, нет, я не так поставил вопрос. Что мог бы я сказать об этой игре, чего не было бы сказано до меня и гораздо лучше меня сотни раз? Писатель всегда должен показывать вид, что считает других писателей гораздо искуснее себя. Конечно, он этого не думает, но ему нужно, чтобы другие думали так; это производит благоприятное впечатление. Что могу я сказать, чего уже не знал бы читатель или желал бы знать, если еще не знает? Легко писать ни о чем, как я делал до этого дня в моем «Дневнике». Только тогда, когда пред писателем восстает грозная необходимость говорить о чем-нибудь, он готов пожелать превратиться во что угодно, лишь бы не быть писателем.
Выслушав все это, Б. сказал:
— Если у тебя так уж чешутся руки, то почему бы тебе не начать с описания Обер-Аммергау?
Я возражаю, что это местечко описано чуть не тысячу раз. На это Б. с своей стороны возражает целой речью, которую, ввиду ее оригинальности, привожу целиком.
— Ты говоришь, — начал он, — что Обер-Аммергау описан уже тысячу раз. Может быть, не оспариваю этого. Но ведь и оксфордские и кембриджские лодочные гонки и наши дерби описаны много раз, однако находятся же люди, которые вновь их описывают, и люди, которые с охотою читают эти описания. Поэтому ты совершенно напрасно стесняешься описать лишний раз Обер-Аммергау. Но ты спрашиваешь, что именно писать?
Напиши, что Обер-Аммергау — небольшое селение, теснящееся вокруг своей круглоглавой, как мечеть, церкви. Расположено оно в самом центре Долины Аммер, окружено высокими, поросшими хвойными лесами горами, во главе с самою высокою — увенчанным крестом Кофелем; эти высоты представляют собою как бы крепкую, непоколебимую стражу, охраняющую тихое, мирное, живущее по-старинному селение от бешеной сутолоки внешнего мира.
Опиши, как живописно ютятся здешние прямоугольные белые домики под огромными, далеко выдавшимися остроконечными крышами, окруженные деревянными резными балконами и верандами, на которых собственники этих домиков собираются по вечерам отдохнуть за своими длинными баварскими трубками и поболтать о несложных местных делах. Опиши нарисованные яркими красками над каждой входной дверью фигуры ангелов, святых и мадонн, сильно, однако, попорченные бесцеремонными здешними дождями так, что безногая фигура ангела по одну сторону дороги с сокрушением смотрит на безголовую фигуру мадонны напротив, между тем как беззащитный святой на угловом доме, более яростно преследуемый непогодою, чем в свое время был испытываем целым сонмом адских сил, лишен всего, что мог бы назвать своим, за исключением полголовы и пары ног довольно своеобразной формы.
Сообщи, как все здешние дома снабжены номерами, в порядке своего построения, так что номер шестнадцатый, напр., приходится рядом с сорок седьмым, на котором, впрочем, нет никакого номера, потому что тот, который был, давно уже стерся и до сих пор еще не возобновлен: местные обыватели ведь и так его знают, а пришлые люди могут спросить, если им нужно.
Расскажи, как неразумные туристы, живущие в номере пятьдесят третьем, по целым дням рыщут вокруг этого дома, отыскивая номер пятьдесят второй, который, по их соображениям, должен находиться рядом, хотя на самом деле он отстоит от номера пятьдесят третьего чуть не на полмили, обретаясь на противоположном конце селения. Не желая, по своей гордости, никого спросить об отыскиваемом ими доме (да ведь, по совести говоря, и немножко стыдно грамотному человеку расспрашивать других о том, что он сам может прочесть), несчастных туристов в одно прекрасное утро находят сидящими на ступеньках крыльца дома под номером восемнадцатым, насвистывающими что-нибудь очень меланхолическое и старающимися, в промежутках этого насвистывания, припомнить, с какою целью они здесь сидят.
Опиши и здешнюю погоду. Люди, пробывшие здесь довольно продолжительное время, говорили мне, что в Обер-Аммергау дождь льет как из ведра подряд три дня из четырех. Каждый четвертый день разыгрывается сцена потопа, вследствие чего только в этот день дождь и не идет. Говорили мне и то, что пока в самом селении идут ливни, в окрестностях всюду светит яркое солнышко, так что, когда наводнение начинает достигать крыш, местные обыватели хватают своих детишек и бегут с ними в ближайшее поле, где и пережидают окончание…