Только у моего отца в фургон были впряжены лошади. Когда обоз повернул, я увидел, что другие фургоны тянут волы. Три или четыре пары волов с трудом тащили каждую повозку, и рядом с ними по глубокому песку шли люди с заостренными палками, которыми они неохотно подгоняли животных. На повороте я стал считать фургоны спереди и сзади. Я знал, что их всего сорок, включая наш, потому что я часто считал их раньше. И когда я пересчитал их теперь, как ребенок, желающий отогнать скуку, то снова их оказалось сорок, — все с брезентовым верхом, большие и тяжелые, грубо сколоченные, колыхающиеся и тряские, шумящие и скрипящие на песке и камнях.

Справа и слева от нас вдоль обоза скакали верхом двенадцать или пятнадцать мужчин разного возраста. К их седлам были привязаны длинноствольные винтовки. Каждый раз, когда кто-нибудь из них подъезжал ближе к нашей повозке, я мог видеть, что их лица, покрытые пылью, были напряжены и озабочены, как и лицо моего отца. А отец, как и они, имел под рукой длинноствольную винтовку.

Рядом с караваном ковыляло также десятка два или больше хромающих, худых как скелеты волов с натертыми ярмом шеями, которые то и дело останавливались, чтобы пощипать редкие пучки иссохшей травы, а юноши-пастухи с утомленными лицами понукали их. Время от времени какой-нибудь вол останавливался и ревел, и этот рев казался столь же зловещим, как и все вокруг меня.

Я смутно помнил, как в раннем детстве я жил у берегов реки. И, покачиваясь на козлах рядом с отцом, я постоянно возвращался мыслями к приятной прохладе этой реки, текущей среди деревьев. У меня было такое чувство, будто я бесконечно давно живу в повозке и все еду, еду вперед с этими людьми.

Но сильнее всего как мною, так и всеми путниками владело предчувствие неизбежной гибели. Наш путь был похож на погребальное шествие: никто не смеялся, ни разу не услышал я веселых голосов; мир и покой не были нашими спутниками. Лица мужчин и юношей, верхом сопровождавших караван, были сумрачны, сосредоточены, безнадежны. И когда мы пробивались через мрачный песок, освещенный закатным солнцем, я пристально всматривался в лицо отца с напрасным желанием найти на нем хоть тень улыбки. Я не хочу этим сказать, что на лице отца, пусть запыленном и угрюмом, читалось отчаяние. Оно было суровым и мрачным, и озабоченным, очень, очень озабоченным.

Какая-то волна вдруг пробежала по всему каравану. Отец поднял голову, то же сделал и я. И наши лошади подняли свои усталые головы, втянули воздух ноздрями и пошли бодрее. Лошади верховых тоже ускорили шаг. Что же касается стада страшных волов, то оно пустилось прямо вскачь. Это было даже смешно. Бедные животные, неуклюжие, едва держащиеся на ногах, ходячие скелеты в шелудивых шкурах, они тем не менее далеко обогнали мальчиков-пастухов. Но это длилось недолго: они вновь перешли на шаг, голодные, обессилевшие, хромые; теперь уже они не останавливались при виде сухих пучков травы.

— Что такое? — спросила мать из повозки.

— Вода, — ответил отец. — Это, должно быть, Нефи.

— Слава Богу, — сказала мать. — Может быть, здесь мы купим провизию.

И в облаках кроваво-красной пыли покатили к Нефи наши большие фургоны, с шумом и треском, со скрипом и визгом. Дюжина разбросанных лачуг — вот что представляло собой это поселение. Ландшафт был почти такой же, как тот, который мы оставили позади. Не было деревьев, только чахлый кустарник да песчаная пустыня. Но все же кое-где виднелись обработанные поля и заборы; и здесь была вода.

Правда, река почти пересохла, но еще можно было найти озерца воды, в которые быки и верховые лошади сразу же погрузили свои морды до самых глаз. Здесь даже росло несколько низкорослых ив.

— Это, должно быть, мельница Билла Блейка, о которой нам говорили, — сказал отец, указывая на какое-то строение моей матери, которую беспокойство заставило выглянуть наружу из-за наших плеч.

Некий старик в куртке из оленьей кожи, с длинными, зачесанными назад и выгоревшими на солнце волосами подбежал к нашему фургону и заговорил с отцом. Был подан сигнал, и передовой фургон каравана стал поворачиваться, а затем все сорок телег в конце концов образовали круг. Поднялась суматоха. Несколько женщин с усталыми и запыленными, как у моей матери, лицами показались из фургонов. Оттуда высыпала также целая орава ребятишек. Их было по меньшей мере пятьдесят, и, казалось, я их всех знал давно, женщин же было не меньше двух десятков. Они занялись приготовлением ужина.

В то время как одни мужчины рубили кустарник, а мы, дети, относили ветви к разведенным кострам, другие разнуздывали волов и пускали их в воду. Третьи занимались тем, что сдвигали фургоны поближе друг к другу. Дышла фургонов были обращены внутрь круга, и передняя часть каждого плотно прилегала к задней части соседнего. Большие колеса тесно соприкасались друг с другом, и мало того, их еще соединили цепями. В этом не было ничего нового для нас, детей. Это только показывало, что лагерь расположен во вражеской стране. Лишь один фургон был оставлен вне круга, чтобы образовался проход. Как мы знали, позже, перед тем как лагерь заснет, скот загонят внутрь и фургон, заменявший ворота, поставят на место и прикрепят цепью к другим. Тем временем скотина находилась под присмотром мужчин и мальчиков, пощипывая ту скудную траву, какую могла тут найти.

Пока разбивали лагерь, мой отец в сопровождении нескольких мужчин вместе со стариком с длинными, выгоревшими на солнце волосами двинулся пешком по направлению к мельнице. Я помню, что все мы, — мужчины, женщины и даже дети, остановились, следя за тем, как они уходят; казалось, что они отправились по очень важному делу.

Когда они ушли, в лагере появились другие люди, не знакомые нам жители пустыни Нефи, и стали бродить вокруг. То были белые люди, как и мы, но их лица показались нам грубыми, суровыми, темными; они, казалось, были озлоблены против нас. В воздухе пахло бедой, — они говорили оскорбительные вещи, чтобы вывести из терпения наших мужчин. Но женщины предостерегли всех наших мужчин и юношей, чтобы они не произносили ни слова.

Один из чужаков подошел к нашему костру, возле которого моя мать стряпала в одиночестве. Я как раз нес ей охапку дров и остановился, чтобы послушать и поглядеть на вторгшегося к нам человека, которого я ненавидел, потому что в воздухе была разлита ненависть, потому что я знал, что все до последнего человека в нашем обозе ненавидят этих чужестранцев, белых, как и мы, и именно их мы опасались, когда устраивали наш лагерь кольцом.

У человека, стоявшего возле нашего костра, были голубые глаза, суровые, холодные, проницательные. Волосы его были рыжие; лицо выбрито до подбородка и под ним; ниже, покрывая шею и доходя до ушей, росла рыжая с проседью бахрома бакенбард. Мать не поклонилась ему, да и он не кланялся ей. Он только стоял и некоторое время глядел на нее, затем прокашлялся и сказал с усмешкой:

— Хотите, я побьюсь об заклад, что вы из Миссури.

Я видел, как мать сжала губы, стараясь подавить гнев, а затем ответила:

— Мы из Арканзаса.

— Я полагаю, у вас достаточно оснований скрывать, откуда вы явились, — сказал он, — ведь вы изгнали Богом избранный народ из Миссури.

Мать не отвечала.

— А вот теперь, — продолжал он, — вы явились сюда и выпрашиваете у нас хлеб, у нас, которых вы преследовали…

И тут я, несмотря на то что был ребенком, вдруг почувствовал гнев, древний красный, неукротимый гнев, всегда необузданный и неудержимый.

— Вы лжете, — закричал я. — Мы не миссурийцы, и мы не попрошайки. У нас есть деньги, чтобы купить хлеб.

— Замолчи, Джесси, — закричала мать, прикрывая мне рот рукой, и затем обернулась к чужаку. — Ступайте и оставьте мальчика в покое.

— Я застрелю тебя, проклятый мормон! — закричал я, рыдая, и, вырвавшись из рук матери, обежал вокруг костра.

Что касается чужака, то мое поведение его ничуть не смутило. Я ждал, что он гневно набросится на меня, и приготовился сражаться, между тем как он смотрел на меня с величайшей серьезностью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: