Они достигли между тем плато. Ром лежал по другую сторону глубокой долины. Необозримое зеленое пространство, простиравшееся далеко за горы, испещрено было, словно точками, деревушками, тенистыми долинами, где в лучах заката ярко пылали нивы; немногие тропинки, бежавшие по склонам гор, походили на полосы матового серебра.
— Почему ты с таким ожесточением относишься к тому, что твоя мать снова выходит замуж? — спросил неожиданно Чип, внимательно взглянув на товарища.
Одну минуту Джону страшно хотелось все рассказать Чипу. Но есть вещи, о которых мужчина ни за что не станет говорить, если дело касается женщины, все еще дорогой ему.
К счастью, у порядочных людей существует какой-то кодекс чести, иначе Бог знает, до чего дошла бы устрашающая несдержанность в разговоре двух людей, чья любовь превратилась во вражду. Перефразируя известную пословицу, можно было бы сказать: «Жизнь коротка, а память об изжитой любви — еще короче».
Постороннему наблюдателю иной раз кажется невероятным, что два человека, добивающиеся, чтобы закон освободил их от уз брака, и не останавливающиеся в этой борьбе перед самыми язвительными оскорблениями, некогда любили друг друга, льнули друг к другу в темноте, смеялись вместе при свете дня, жили душа в душу. Вы с болезненным ужасом и омерзением слушаете разоблачения, отрицания, отвратительные обвинения, которые каждый из этих двух рад возвести на другого. И их произносят те самые уста, которые некогда нежно целовали, которые находили наш земной язык слишком бедным для влюбленных!
Джон не отвечал ничего на вопрос друга. Чип постучал по траве каблуком тяжелого ботинка. Он лежал на спине и смотрел на сизые облака.
— Когда же ты увидишь судью Вэнрайля? — спросил он, помолчав.
Джон пожал плечами.
— Понятия не имею. Мои планы все еще так туманны. Скорее всего возвращусь вместе с тобой в Лондон. Вчера я получил от Коррэта вот это письмо.
Он порылся в кармане и перебросил письмо Чипу.
— Это я называю удачей! — воскликнул, прочитав его, Чип со своей привлекательной улыбкой. — Да, это удача несомненно! Старый Коррэт оказался толковее, чем я думал. Вот так приятный сюрприз, а? И как это у него тонко вышло насчет «метлы»… Когда открывается снова сессия парламента? Недельки через три, как будто, не так ли? Мы успеем еще пошататься немного по Италии, из Бриндизи махнуть обратно морем — и ты поспеешь в Лондон как раз к тому времени, когда надо будет взять в руки метлу… Да, да, итак, ты приступаешь к деятельности, Джон! Чувствую, что следует и мне взяться за что-нибудь. Единственное, чем я охотно бы занялся, это — хозяйством на свободной земле. Но старик Дэвис так давно уже служит у нас управляющим, что для него было бы трагедией, если бы я его уволил. И, кроме того, он так прекрасно знает свое дело! Одна надежда на тебя, Джон. Покажи свои таланты, становись поскорее видным человеком, а тогда тебе, конечно, пригодится такой секретарь, как я. — который звезд с неба не хватает, но работать будет добросовестно и охотно. И жалованья не потребует.
— У меня будут очень приличные средства для начала, — сказал Джон. — Мать очень благородно поступила со мной в этом отношении.
— Да, Вэнрайлю можно позавидовать, — снова заметил Чип как бы вскользь. — Знаешь, когда я смотрел на твою мать, всегда думал о том, что любовь, должно быть, восхитительнейшая штука в мире, если это любовь к такой женщине, как она. Я думаю, в ней есть то, что называют «женскими чарами», но она всегда держала себя просто и серьезно, а это предполагает в женщине желание нравиться или, по крайней мере, сознание своих чар. А ничего такого я не замечал в твоей матери. Казалось, что она совсем забыла о своей красоте, о том, что и она — человек, и интересовало ее только то, что касалось тебя. Она, должно быть, принадлежит к тому сорту женщин, которыми увлекаются все мужчины, но которые никогда не дают повода говорить о себе. Таких немного. Этот Вэнрайль, я думаю, первого сорта малый, раз он сумел внушить ей любовь.
Чип ни разу не посмотрел на Джона, пока говорил. Он упорно размышлял о том, почему Джон совершенно незнаком с человеком, которого любит его мать. Но это — дело Джона, и он не собирался спрашивать об этом. Своей болтовней он хотел только помочь Джону, а может быть, и вызвать его на откровенность. У него вдруг мелькнула догадка, что Джон ревнует мать к тому, другому, которого она любит. Чип с его лояльной натурой не мог допустить такой мысли, она показалась ему нелепой. Однако, если отвергнуть и это предположение, что же остается? Отчего Джон так явно расстроен, просто на себя не похож?
Переодеваясь к обеду, Чип в сотый раз задал себе этот вопрос и пожалел в душе, что перемена в Джоне совпала как раз с их каникулами. Это помешает наслаждаться от души.
По дороге вниз он заглянул к Джону. Тот как раз собирался выйти из комнаты.
Он держал в руке несколько писем. Одно из них протянул Чипу.
— Это тебе, — сказал коротко. — Оно было вложено в письмо, которое мать написала мне из Шербурга. Она пишет, чтобы я передал его тебе, если захочу. Отдаю, как видишь. Но не стоит читать сейчас, прочти лучше вечером в твоей комнате, а завтра потолкуем.
— Ладно, — отвечал Чип, пряча письмо в карман.
Обед был подан в трапезной. На каменном возвышении, где когда-то во время трапез один из монахов читал вслух жития святых с целью создать высокое настроение при выполнении такого низменного акта, как еда, теперь два скрипача и виолончелист исполняли вещи Дебюсси и Финка. Мадам Ройян, бледная и восхитительная, в платье, составленном из полос черного тюля, плотно обернутых вокруг ее фигуры вплоть до стройной белой шейки, беседовала с Джоном, перегибаясь через свой стол, находившийся по соседству со столом, за которым обедали Джон и Чип.
— Меня занимает этот контраст, — говорила она. — Представьте себе трапезную двести лет назад — и сравните с нынешней картиной!
Джон, в своем воображении плывший на «Лузитании» за много миль отсюда, с усилием вернулся к действительности и сделал попытку принять участие в разговоре. Чип казался очень веселым. Его зубы все время так и сверкали в улыбке, загорелое лицо дышало оживлением. Джон предоставил ему поддерживать беседу. Его ни капельки не интересовало прошлое монастыря, его интересовало только собственное будущее.
Он думал, что лучше было бы, если бы мать не написала ему совсем. Он догадывался о содержании ее письма к Чипу. В своей записке к нему, Джону, где каждая строчка дышала скрытой нежностью и где не было ни тени обиды или боли, она написала: «Я знаю, что Чип с тобой сейчас. Пожалуйста, отдай ему прилагаемое письмо, если ты найдешь, что это может несколько смягчить для тебя создавшееся положение. В письме я немного объяснила Чипу все дело».
После обеда Джон один вышел в закрытый сад за обителью, представлявший собою просто обширную, покрытую травой лужайку, закрытую со всех четырех сторон стенами домиков монсеньоров. Лужайку окаймляли низенькие груши, а в центре ее находился глубокий пруд, где плавали золотые рыбки, тусклыми огоньками мелькая в мутноватой воде. В этом саду все дышало миром давно отошедших веков. Только чей-то смех, слабо доносившийся издалека, порой нарушал тишину. Прозвенел один раз где-то внизу, в долине, колокольчик. И снова сонная тишина.
Джон все еще пытался трезво обдумать то, что произошло. До признания матери весь уклад окружающей жизни казался ему именно таким, каким должен быть. Существовал какой-то кодекс морали, и никому из людей уравновешенных и счастливых не приходилось иметь столкновений с ним. Под «столкновениями» с этими законами морали Джон понимал всякую внезапную безрассудную страсть — любовь или ненависть — все, что нарушало обычный, так нравившийся ему порядок. Когда что-нибудь толкало его на более конкретные размышления об этих вещах, он приходил к заключению, что мужчина, бросая женщину или компрометируя ее в обществе, делает «изрядную гнусность». Этого «не полагалось делать». Он составил себе определенное мнение и считал, что «над такого рода случаями» нет надобности больше раздумывать.